Удмуртские народные сказки на русском языке. Сказки Удмуртии
Красавица берёза
Мышь и воробей
Кокорикок
Охотник и Змея
Алчный купец
Батыры
Богатырь Кондрат
Ватка и Калмез
Вишур-Карйыл
Волк и козленок
Глупый котенок
Горы и долы
Два брата
Дондинские батыры
Донды
Заным-Койдым
Звезды
Идна Батыр
Кайван, Ондра батыр и Завьял
Кошка и белка
Ласточка и комар
Легенда о сотворении мира
Лентяйка
Лудзи батыр
Лопшо Педунь и его Тень
Мардан Атай и Тутой
Мышь и воробей
Небеса
Пазял и Жужгес
Предание о книге
Пятна на луне
Синица и ворона
Сын рыбака и вумурт
Ядыгар
Читать все удмуртские народные сказки
Читать другие народные сказки
Как и в фольклоре других народов, у удмуртов есть сказки: о животных, социально-бытовые или новеллистические, и волшебные.
Удмуртские сказки о животных
Сказки о животных по содержанию, характеру вымысла, композиционно-стилевым особенностям представляют собой забавные истории о повадках и похождениях зверей и одновременно подчеркнуто аллегорические повествования с глубоким социальным смыслом. Наиболее часто встречающиеся персонажи удмуртских сказок о животных – лиса, волк, медведь, заяц, кот, петух, баран, собака – имеют традиционные устойчивые характеристики, аллегоризм их образов вполне понятен читателю. Забавные истории о повадках и похождениях зверей несут в себе следы тотемистических представлений, мифологических воззрений предков удмуртов. Эти аллегорические повествования, имеющие благодаря устойчивой традиционной характеристике образов глубокий социальный смысл, используются в назидательно-дидактических целях.
Почему же и теперь мы любим сказки о животных? Не потому ли, что они, во-первых, помогают нам лучше узнать наших «младших братьев» — животных и, во-вторых, позволяют критически и не без юмора оценивать собственное поведение и поступки окружающих нас людей. Высокомерие, бахвальство, самонадеянность, трусость, коварство, приписываемые в сказках медведю, волку, лисе и другим зверям, не помогают ли нам по строже взглянуть на себя и круг своих знакомых? Не воспитывают ли они в нас скромность, благожелательность, принципиальность, самоотверженность? Да, да и да! Не случайно характерной особенностью современной удмуртской сказки о животных является победа слабого персонажа над сильным и жестоким: козленок побеждает волка, петух или голубь — лису, кот — медведя. Герои сказок о животных, сохранив традиционные повадки и характеры, в наши дни обрели новую жизнь и выполняют благородную задачу: помогают воспитывать нового человека добрым, сильным, великодушным, высмеивая все косное, чуждое, отсталое.
Удмуртские новеллистические сказки
Своеобразный жанр удмуртского сказочного репертуара составляют новеллистические сказки. По содержанию и форме они близки к бытовым юмористическим или сатирическим рассказам. Герои этих сказок: бедный и богатый братья, мужик и барин, купцы, попы, ловкие и хитрые люди, — не совершают невероятных поступков, не борются с чудовищами, они действуют в обычной бытовой обстановке. Главное оружие удмуртских социально-бытовых сказок – смех: в них высмеиваются человеческие пороки – жадность, зависть, упрямство, глупость, лень и т. д.. Удмуртская новеллистическая сказка освободилась от признаков волшебного вымысла, от условности сказки о животных, от старинных форм мифологических понятий и представлений. Она без аллегорий и каких-либо других форм иносказаний обнажает глубокие социальные противоречия, убеждает слушателей в несправедливости существующих общественных норм.
Удмуртские волшебные сказки
Среди удмуртских волшебных сказок значительное место занимают сказки о разных мифологических существах: водяном (вумурт, вукузё), лешем (нюлэсмурт), домовом (коркакузё), половинном существе (палэсмурт), длиннозубом существе (кузьпинёмурт), злом духе (пери) и т. п. Встречаются также персонажи женского рода: обыда, кукри-баба, калмык кышно. Эти существа являются обычно антагонистами главному герою, в роли которого оказываются «один человек», охотник, рыбак, пчеловод. В одних произведениях верх одерживают мифологические существа, в других — человек, что, очевидно, является отражением разных этапов верований народа. Эти удмуртские сказки архаичны по сюжету, по составу персонажей и по видам занятий главных героев — охота, рыболовство, бортничество.
Мир удмуртской волшебной сказки поражает обыденностью и фантастичностью. Герои ее на себе испытали голод и холод, несправедливость и обман. Борясь с нуждой и неправдой, они творят чудеса: забираются на небо, опускаются под землю, не сгорают в огне, не тонут в воде. Благодаря чудесным предметам и помощникам они побеждают сильнейших противников. Эти сказки отражают один из первых этапов борьбы человека со злыми силами природы, победу неутомимого искателя и труженика над ними, богатство души и нравственную красоту его.
Герой удмуртской волшебной сказки — не царь и не царевич, не король и не королевич. Чаще всего — просто Иван или Иван-бедняк. Иногда это безымянный солдат, отслуживший долгую солдатскую службу царю и оставшийся сиротой на белом свете: ни кола ни двора, ни копейки на черный день. И вот что характерно: обездоленный герой не озлоблен, не ожесточен, а наоборот, сердце у него доброе и отзывчивое, разум светел и ясен, руки ловкие и умелые. Такой герой противоборствует врагам сильным и могущественным. Да не только противоборствует, но и побеждает, как, например, в сказках «Бедный Иван», «Гуньдыр инмар и Прок староста».
Самыми молодыми из всех сказок в науке считаются реалистические, или бытовые.
Тематика бытовых сказок отличается исключительным разнообразием. Буквально на все случаи жизни можно найти пример в удмуртских бытовых сказках. Есть среди них сказки на излюбленные темы, есть в них свои любимцы-герои. Так, в большинстве сказок варьируются темы женитьбы героя, счастья, судьбы.
Особенно популярны среди удмуртского народа сказки о ловком Алдар Иване или Алдар агае. Это непременно бедный, но сообразительный мужик. В последнее время его несколько потеснил Лопшо Педунь. Интересная история происходит на наших глазах с этим удивительным героем. Проделки Лопшо Педуня остались как память о прошлых временах, как пример юмора, свидетельствовавшего о нравственном здоровье удмуртского народа.
Некоторые сказки выдают свой возраст, то есть по отдельным деталям можно говорить приблизительно о времени их создания. Однако в большинстве своем сказка не обнаруживает возраста. Только специалист иногда может разгадать его. Самой сказке это ни к чему: она всегда молода, всегда прекрасна, как и народ, ее создавший.
Читать все удмуртские народные сказки
Читать другие народные сказки
Большой заяц
Богач и бедняк
Бедный Илюш
Барин и черт
Батыр и Чиге-хурсухал
Глухой кум
Дети Ветра
Деньги
Девушка на Луне
Два кума
Злая жена
Иван-батыр
Иван
Красавица Плаги
Как у чувашей поселились деньги
Как река Волга началась
Как ловили Луну
Как крестьянский сын за солнце работал
Качикруш-батыр
Кехермень-Кетиль
Лиса-плясунья
Лиса и Дятел
Мышка вострохвостик
Мудрая девочка
Мост Азамата
Мамалдык
Нужда
Почему сосна и ель вечно зелёные
Рубашка из посконного полотна
Старик Ух
Спой, спляши и сказочку расскажи…!
Такой уж порядок
Улып и Субэдэй
Угандей и Селендей
Чемень
Эдикан и Удикан
Юман-батыр
Перейти в раздел «Народные сказки»
Чувашские сказки, как и сказки других народов, имеют различные различные виды: – волшебные, бытовые, сказки о животных. В чувашских волшебных сказках, таких как «Юман-батыр», «Иван-батыр», «Эдикан и Удикан», «Улып-Великан», богатыри борются со страшными чудовищами. Обычно герою в этой борьбе помогают чудесные вещи, помощники. Так, герой сказки «Тесто – богатырь» возвращает людям отобранную у них змеем-драконом воду. В сказке «Эдикан и Удикан» один из героев выводит томящихся под игом морского змея в подводной неволе людей на сушу, помогает им вернуться на родную землю. В чувашских волшебных сказках особенно отмечается красота, смелость, ум героев.
В большинстве чувашских сказок о животных образы представителей животного и растительного мира воспринимаются как аллегорическое изображение людей. Но есть и так называемые сказки-поверья о животных, в которых объясняется происхождение или причина возникновения того или иного явления природы, животного или растительного мира. Такими являются сказки «Кошка и мышь», «Волк, собака, кошка и мышь», «Зайчик», «Белка и сорока» и др. Например, в сказке «Зайчик» излишнее любопытство приводит зайца к большой беде. Не в меру любопытный заяц своими назойливыми расспросами вывел из себя бога, поэтому бог ткнул в его мордочку раскаленной кочергой и распорол верхнюю губу, брошенная горящая головня отсекла зайцу хвост.
А в чувашской бытовой сказке «Девушка на Луне» школьники отмечают злую мачеху и безропотную, добрую и трудолюбивую падчерицу. В сказке «Богач и бедняк» рассказывают, как хитрый и умный мужик обманул богача, а в сказке «Что сильнее всего на свете» отмечают, что царь не сдержал обещания, и народ наказал его. В чувашских бытовых сказках бедняки всегда умные, справедливые, трудолюбивые и всегда побеждают злых, глупых, ленивых богачей, царей, судей.
Чувашские сатирические сказки своими сюжетами и действующими персонажами очень близки к сказкам других народов, но чувашские сказки сохраняют национальную самобытность. Герои сказок, быт, разговорная лексика, стиль, содержание неповторимо своеобразны и колоритны, и отвечают требованиям чувашского эстетического идеала, ибо диалог, спор или соревнование в чем-либо закончиваются осмеянием вышеупомянутых типов: пуяна, улбута и др. Сообразительный герой сказки вызывает восхищение, а улбут — насмешку. В сатирических сказках именно такое выявление смешного является определяющей функцией комического.
В числе многочисленных смешных сказок особой популярностью пользуются сатирические сказки о представителях духовенства. Эти сказки в основном появились во второй полвине ХУШ в.,т.е. после присоединения чувашей к Российскому государству и с началом распространения среди местного населения христианской религии. Народ,
привыкший до этого к язычеству, отрицательно относился к новой навязываемой религии и ее служителям. Поэтому устнопоэтическое творчество народа, в особенности сказочный жанр, пополнилось новыми сатирическими сюжетами о попах, церковнослужителях и членов их семей. По свясетяым мотивам они разнообразны и многочисленны. Комичность положений, насмешка, жизнерадостный юмор — вот характерные черты чувашских сатирических сказок. Осмеиваемые образы не только неправильно мыслят, но и дурно поступают. «Алогизм обычного» является основным приемом смеха.
Главными героями чувашских сатирических сказок выступают такие сообразительные и находчивые люди, как солдат, вор, крестьянин-батрак, дочь или сын крестьянина и др. Народная сатира и юмор в лице этих героев способствует усилению всеобщего отрицания и критики. Они срывают маски добропорядочности и честности с духовенства и богачей
Народ не только умело высмеивает социального противника, но и с неменьшим успехом смеется над людьми своего круга, отходящими от принципов народной морали. Но смех в них более добродушен, ибо общий пафос сказки преимущественно носит дидактический характер, имея целью избавление от недостатков и пороков, как зависть, суеверие, жадность, неприязнь к другому, лень и т.п. Так,сказка «Нужда» с большим юмором рассказывает о приключениях бедного, но неунывающего Васлея. Причину бедности он видит в фантастическом образе Нужды, которая ни с того, ни с сего привяжется к человеку и преследует его, пока не отвяжется. Смеясь над Васлеем и над его тестем, чувашская сказка убедительно раскрывает различие их характеров.
Образ женщины-крестьянки в сатирических сказках неоднозначен и неоднопланов. В одних случаях она действительно достойна похвалы и поощрения, в других же снисходительно высмеивается за опре-дёленные недостатки, как лень, скупость, жадность и т.п. Эти качества нежелательны с точки зрения народа и нуждаются в исправлении. Так, в сказке «Красавица Пелагея» ленивая жена становится трудолюбивой. Относительно таких персонажей юмор сказки отличается снисходительностью и доброжелательностью. Положительные комические образы сказок потому любимы и живы в народе, что они раскрывают неиссякаемый талант, ум и жизнерадостность самого народа.Как эстетический идеал, герой чувашскоя сказки всегда и везде активен, сообразителен и остроумен, и обязательно с «чудинкой». Он со’всеми своими действиями выставляет против осмеиваемых субьектов многообразный арсенал сосбственных достоинств. В сказках персонажи предельно обобщены и типизированы.
Национальное богатство юмора, его эстетическое знанение проявляется в образной системе мышления и языка. Никакой перевод не может передать всей прелести национальных юмористических выражений, словосочетаний и фразеологизмов. Каждое отдельно взятое слово, частица, междометие занимают особенное место в оформлении и передаче стиля и идеи сказки. Каждый сюжет чувашской сказки отличается своими художественными особенностями, приемами и способами осмеяния, конкретной выразительностью насмешки и шутки. В комическом выражении своего отношения к определенным субьектам большое значение имеют традиции народа, его национальные особенности, исторические социально-экономические условия. Одни недостатки народа осмеивают добродушным юмором, другие — сатирическим смехом, доведенным до сарказма.
Народный юмор в сказках глубоко оптимистичен. Об этом свидетельствуют многочисленные юмористические сказки о старике и смерти, о мужике и черте. Умение весело и остро смеятся над сильными вымышленными образами говорит о том, что чувашский народ не преклонялся перед ними и не страшился их, а сумел выразить свое насмешливое отношение к ним. Таким образом, контраст между остроумием и ограниченностью разных персонажей создает второй’ план комизма, вносит дополнительную краску в их характеристику. Остроумие положительного героя поражает противника в самый решающий момент: при оплате за труд, при делении доходов и т.п.
Перейти в раздел «Народные сказки»
Издательство «Новое литературное обозрение» представляет книгу Вадима Михайлина «Бобёр, выдыхай! Заметки о советском анекдоте и об источниках анекдотической традиции».
«Приходит в исполком блоха-беженка…» «Откинулся волк с зоны и решил завязать…» «Идут звери на субботник, смотрят — заяц под деревом лежит…» Почему героями советского анекдота так часто становились животные? Как зооморфные культурные коды взаимодействовали с коллективной и индивидуальной памятью, описывали социальное поведение и влияли на него? В своей книге филолог и антрополог Вадим Михайлин показывает, как советский зооморфный анекдот противостоял официальному дискурсу и его манипулятивным задачам. Он разрушал механизмы формирования культурных мифов и нередко подрывал усилия государственной пропаганды. Анекдоты о Пятачке-фаталисте, алкоголике Чебурашке, развратнице Лисе и других персонажах-животных отражали настроения и опасения граждан, позволяли, не говоря ни о чем прямо, на самом деле говорить обо всем — и чутко реагировали на изменения в обществе.
Предлагаем прочитать фрагмент книги.
О когнитивных основаниях зооморфной сюжетики
Как уже было сказано выше, советский анекдот во многом восходит к сказке; применительно к анекдоту зооморфному имеет смысл говорить о вполне конкретном сказочном жанре, устойчиво именуемом «сказкой о животных» (animal tale), при том что даже для самых завзятых структуралистов попытка найти единые формальные основания для того, чтобы более или менее четко определить этот жанр, неизбежно заканчивается неудачей. Так, Владимир Пропп, раскритиковав указатель Аарне — Томпсона за «перекрестную классификацию» и заключив свою филиппику пассажем о том, что «сказки должны определяться и классифицироваться по своим структурным признакам»[1], сам попросту избегает разговора именно о структурных признаках этого жанра, мимоходом ссылаясь на то, что «сказки о животных представляют исторически сложившуюся цельную группу, и выделение их со всех точек зрения оправданно»[2].
В конечном счете, как правило, всё сводится к нехитрой формуле: сказки о животных суть сказки, в которых действующими лицами являются животные. С чем я не могу не согласиться — с одной значимой оговоркой. Любой повествовательный жанр (что, применительно к устной традиции, автоматически делает его еще и жанром перформативным) представляет собой способ организации проективных реальностей, соответствующий когнитивным навыкам и ситуативно обусловленным запросам целевой аудитории. И его (формально выделяемые на уровне сюжета, системы отношений между акторами и т. д.) структурные особенности, сколь угодно четко выраженные, вторичны по отношению к тем когнитивным основаниям, на которых аудитория согласна принимать участие в построении этих проективных реальностей, а также к тем ситуативным рамкам, которые делают исполнение возможным. Так что если мы хотим понять, почему практически во всех известных нам культурах люди рассказывают друг другу самые разные и по-разному организованные истории о животных (а также разыгрывают маскарадные перформансы, снимают кино, используют зооморфные образы в процессе саморепрезентации, в досуговых практиках, политической риторике и т. д.), нужно разобраться с тем, какую роль «зверушки» привычно играют в наших когнитивных навыках и установках[3].
Мы — социальные животные, чья социальность основана на способности каждого отдельного человека создавать, передавать и воспринимать сложные сигналы, позволяющие ему и другим людям выстраивать совместимые проективные реальности. Сигналы эти обращаются к так называемым инференциальным системам, которые позволяют нам восстанавливать/выстраивать объемные контексты, отталкиваясь от небольшого количества входящей значимой информации, а роль одного из первичных «фильтров значимости» выполняют онтологические категории, такие как «человек», «пища», «инструмент» и т. д. «Животное» — одна из таких базовых онтологических категорий, причем одна из самых продуктивных, поскольку позволяет задействовать наиболее разнообразные и детализированные режимы метафоризации.
Последняя же, в свою очередь, представляет собой еще один ключ к нашим способностям, связанным с умением выстраивать проективные реальности и затем видоизменять в соответствии с ними собственную среду пребывания. А потому остановлюсь на ее природе чуть подробнее.
Метафора представляет собой единый когнитивный механизм, включающий в себя как минимум две составляющих. Во-первых, метафора есть действенный способ смыслоразличения, устроенный следующим образом: две принципиально разные семантические системы, определяемые через разные онтологические категории (скажем, «человек» и «животное»), сопоставляются через операцию переноса какого-то особо значимого элемента из одной системы в другую: скажем, во фразе «свинья грязь найдет» физически или этически запачканный человек (или, напротив, человек, проявляющий излишнее внимание к чужой «запачканности») уподобляется свинье, животному, одним из признаков которого является любовь к грязевым ваннам. Системы эти должны быть, с одной стороны, совместимы хотя бы по ряду базовых признаков, что упрощает сопоставление: в нашем случае сопоставляются два живых существа, теплокровных, наделенных интенциональностью и — ситуативно — покрытых грязью или заинтересованных в контакте с ней. С другой, они должны быть различимы, что обеспечивает контринтуитивный характер самой операции переноса: перенесенный элемент «торчит» из чуждого контекста и привлекает к себе внимание (одна из наших инференциальных систем настороженно относится к некоторым субстанциям, которые именно по этой причине подгоняются под общую категорию «грязь» с выраженным негативным фоном; адекватный человек грязи должен избегать). Контринтуитивный характер совершенного переноса фокусирует внимание на базовых дихотомиях, позволяя за их счет более четко «прописывать» разницу между исходными системами: подчеркнув неполную социальную адекватность испачкавшегося человека, мы лишний раз «проводим границы человечности».
Во-вторых, метафора представляет собой когнитивную матрицу, которая позволяет наиболее экономным способом вменять конкретному элементу системы целый набор сопряженных между собой и неразличимых в дальнейшем признаков — за счет сопоставления этого элемента с элементом другой системы, определяемой через другую онтологическую категорию. Так, называя человека собакой, мы как бы приписываем ему вполне определенные качества (агрессивность, трусость, подобострастность, преданность хозяину, жадность, неприятный запах, неразборчивость в еде и сексе, особую сигнальную систему, ориентированность на стайное поведение и т. д.), отличающие, с принятой у нас точки зрения, собаку от других животных. В зависимости от конкретной ситуации, на передний план может выходить тот или иной конкретный признак, но все остальные идут в нагрузку, поскольку одна из наших инференциальных систем в ответ на конкретный информационный раздражитель выдает всю совокупность признаков, касающихся требуемого объекта.
Четко ощутимые базовые дихотомии, различающие две онтологические категории, препятствуют прямому, аналитическому считыванию вмененных признаков через «поверку действительностью». Нам попросту не приходит в голову расщеплять полученный пакет на отдельные признаки, верифицировать каждый из них через сопоставление с реальностью и определять, насколько неразборчив в сексе человек, которого сравнили с собакой, имея в виду его преданность другому человеку, — или насколько приятно от него пахнет.
Что, естественно, не отменяет значимого присутствия этих признаков, которые считываются автоматически (хотя и не обязательно все подряд и в полном объеме), в комплексе и без затраты дополнительных когнитивных усилий. Более того, одна из устойчивых коммуникативных стратегий, направленная на разрушение пафоса чужого высказывания, как раз и связана с «конкретизацией метафоры». Если в ответ на фразу о «преданном как собака» человеке вы получаете замечание «только не лает / блох не вычесывает / столбы не метит», это означает резкое понижение общей оценки объекта высказывания. Актуализируя скрытые на момент высказывания — но вполне соответствующие его структуре — компоненты метафоры, собеседник превращает ее из нейтральной фигуры речи в инструмент влияния и перехватывает ситуативную инициативу.
Зооморфное кодирование — одна из наиболее продуктивных стратегий метафоризации, если вообще не самая продуктивная. Звери, с одной стороны, четко отграничиваются от людей в качестве одной из онтологических категорий, человеку противопоставленных, — и это дает, собственно, основание для построения метафор. С другой, эта базовая классификационная категория по ряду основополагающих признаков (одушевленность, целеполагание, для птиц и млекопитающих — теплокровность и т. д.) сближена с категорией «человек»[4], что создает надежные основания для «достоверных» и множественных операций переноса, позволяя создавать целые метафорические контексты, построенные на постоянном мерцании смыслов между «верю» и «не верю». И, соответственно, выстраивать на основе этих контекстов разветвленные и потенциально очень смыслоемкие культурные коды.
Итак, животные:
1) составляют одну из наиболее репрезентативных категориальных групп, члены которой объединены рядом общих признаков (способность двигаться по собственному почину, способность различать себе подобных, посылать и улавливать сигналы, а также реагировать на них, потребность в питании и кислороде; для более узкой категории «зверь» — шерсть, теплокровность, четвероногость как принцип);
2) обладают устойчивыми нишами в тех же пищевых цепочках, в которые включен человек, и тем самым обречены на повышенное (конкурентное) внимание со стороны последнего;
3) при более чем широком видовом разнообразии виды обладают ярко выраженными наборами визуальных и поведенческих характеристик (а также аудиальных, ольфакторных, тактильных) и тоже включены в систему устойчивых взаимоотношений между собой, что дает возможность максимально разнообразного и разнопланового сопоставления конкретных видов с конкретными человеческими индивидами и/или группами, а также с теми системами отношений, которые между ними возникают.
Таким образом, наш устойчивый интерес к животным объясним, среди прочих причин, еще и тем, что нашему сознанию удобно оперировать их образами, решая при этом свои, сугубо человеческие задачи. В рамках культур, именуемых традиционными[5], зооморфное кодирование представляет собой систему крайне разветвленную и многоаспектную.
Через зооморфные тропы кодируются социальные статусы и хозяйственные навыки, моральные аттитюды и пространственно-временные отношения, возрасты человеческой жизни и события, связанные со смертями и рождениями, звери обильно населяют воинские, эротические, демонстративные, агональные, пейоративные, игровые и прочие практики. Кажется, невозможно найти такую сферу человеческой жизни, которая в человеческой истории так или иначе не была бы означена через зооморфные коды.
Еще одна особенность животных — это менее выраженная по сравнению с человеком индивидуализация внешнего облика каждой конкретной особи в пределах вида — естественно, если исходить из человеческой точки зрения. Наша психика, на протяжении многих тысячелетий формировавшаяся в пределах малых групп, привычна к тому, что человек должен помнить в лицо всех тех людей, с которыми он встречается на протяжении своей жизни: отсюда наша привычка автоматически вглядываться в лица людей, идущих нам навстречу в городской толпе, отсюда и масса острых психологических проблем, свойственных обитателям мегаполисов[6].
Животные же «в лицо» — как то диктуют нам наши инференциальные системы, связанные с выстраиванием «личных картотек», — различимы гораздо хуже. Многие из них в рамках собственного вида попросту ориентированы на малодоступные нашим органам чувств сигнальные системы, скажем ольфакторные; для нас же, безнадежных визуалов, эти сигналы пропадают втуне. Конечно, каждый владелец собаки или кошки скажет вам, что узнает своего эрдельтерьера за сто метров среди сотни других эрдельтерьеров, и некоторые при этом даже почти не соврут. Конечно, всякий хороший пастух помнит каждую корову в своем стаде — если стадо это не превышает нескольких десятков голов. Но даже среди народов, традиционно занимающихся скотоводством, практика клеймления распространена весьма широко и служит отнюдь не только гарантией против воровства. Как бы то ни было, животные дают нам уникальную возможность балансировать на грани индивидуализированных и обобщенных характеристик — в чем-то равняясь в этом отношении с представителями других человеческих культур, которых нам тоже проще запоминать, не разделяя и делая при этом значимые исключения для отдельных так или иначе запомнившихся нам представителей общей «породы». Однако даже закоренелый расист и ксенофоб не в состоянии окончательно отменить границу между базовыми онтологическими категориями: он может называть представителей других рас (национальностей, конфессий) собаками или свиньями, но именно что называть, задействуя привычный режим метафоризации, который возможен только в том случае, если говорящий продолжает считать того, кого оскорбляет, человеком. В конце концов, белые плантаторы в южных штатах могли сколь угодно жестоко обращаться с черными рабами и не чаять души в собаках и лошадях, но ни один из них не пытался произвести над нежно лелеемой лошадью процедуру крещения, через возможность которой для тогдашнего христианина пролегала онтологическая граница между человеком и животным.
Итак, животное упрощает процедуру метафоризации.
С одной стороны, самим фактом своей принципиальной инаковости оно четко полагает границу между той актуальной ситуацией, в которой происходит рассказывание истории, и проективной реальностью рассказа: животные могут разговаривать только в сказке, слушатель/зритель занимает привилегированную позицию оценивающего наблюдателя, которому представленная ситуация интересна, но никаких прямых обязательств на него не возлагает. И в этом смысле зооморфная проективная реальность предлагает слушателю/зрителю/читателю то же удовольствие от «безопасного», стороннего и основанного на чувстве превосходства подглядывания за действующими лицами, что и Феокритова идиллия; но только зверь как персонаж снимает социальную неловкость от самого факта подглядывания — что особенно удобно применительно к детской аудитории[7].
С другой стороны, животное как персонаж облегчает кодирование — как за счет своей принципиальной «однозначности», принадлежности к некоему обобщенному классу живых существ, лишенных места в «личной картотеке» слушателя, так и за счет не менее принципиальной «неоднозначности», поскольку каждому такому классу приписывается несколько принципиально разных (и подлежащих различной моральной оценке со стороны слушателя) свойств, которыми рассказчик может оперировать в зависимости от ситуативной необходимости[8].
Итак, зверь как персонаж «зооморфного» текста способен выполнять весьма специфическую задачу — повышать порог зрительской/слушательской эмпатии, то есть снимать излишнюю эмпатию по отношению к действующему лицу за счет контринтуитивного совмещения в одном персонаже человеческих и нечеловеческих черт. И вместе с тем за счет той же самой контринтуитивности привлекать к себе повышенное внимание к себе. Зайчику сочувствуют, а не ставят себя на его место. Исполнитель зооморфного текста — не важно, нарративного, перформативного или чисто визуального (как в скифской торевтике или греческой вазописи), может позволить себе очевидную роскошь: оценку типичной социальной ситуации (позиции, статуса, системы отношений) — в том числе и связанной с личным опытом слушателя — через подушку безопасности. Поскольку речь идет о «зверушках».
[1] Пропп В. Я. Кумулятивная сказка // Пропп В. Я. Поэтика фольклора. М.: Лабиринт, 1998. С. 252.
[2] Пропп В. Я. Жанровый состав русского фольклора // Пропп В. Я. Фольклор и действительность. М.: Лабиринт, 1998. С. 31.
[3] Нижеследующий (до конца главки) пассаж представляет собой несколько переработанную версию текста, написанного мной в 2013 году для совместной с Екатериной Решетниковой статьи, см.: Михайлин В. Ю., Решетникова Е. С. «Немножко лошади»: Антропологические заметки на полях анималистики // Новое литературное обозрение. 2013. № 6 (124). С. 322–342. Свою позицию по вопросу о когнитивных основаниях нашей зацикленности на зооморфной образности я уже сформулировал там и не вижу внятных оснований для того, чтобы делать это заново — по крайней мере, пока.
[4] См. в этой связи «онтологическое дерево», выстроенное Фрэнком Кейлом в кн.: Keil F. C. Semantic and Conceptual Development: An Ontological Perspective. Cambridge (Mass.): Harvard University Press, 1979.
[5] И ориентированных на более узкие суммы публичных контекстов, чем наша культура, а также и, соответственно, на более тонкие, менее подверженные операции абстрагирования системы повседневного смыслоразличения.
[6] Вроде стандартной урбанистической апории: навязчивое чувство одиночества вкупе с ощущением, что вокруг слишком много людей.
[7] В этом смысле классическая зооморфная басня действует по той же схеме, что и зооморфный анекдот, — но только с поправкой на радикальный дидактический поворот в пуанте — вместо столь же радикальной деконструкции всяческой дидактики.
[8] Собственно, о чем-то похожем писал еще Л. С. Выготский в «Психологии искусства», в процессе полемики с Г. Э. Лессингом и А. А. Потебней по поводу их взглядов на (зооморфную) басню. «…каждое животное представляет заранее известный способ действия, поступка, оно есть раньше всего действующее лицо не в силу того или иного характера, а в силу общих свойств своей жизни» — и далее, применительно к басне И. А. Крылова о лебеде, раке и щуке: «…никто, вероятно, не сумеет показать, что жадность и хищность — единственная характерная черта, приписываемая из всех героев одной щуке, — играет хоть какую-нибудь роль в построении этой басни» (Выготский Л. С. Психология искусства. М.: Педагогика, 1987. С. 100, 101).
