Несмотря на ясный июльский день и сенной запах со скошенного луга, я, принимая хинин, боялся обедать в цветнике под елками, — и накрыли в столовой. Кроме трех человек небольшой семьи за столом сидел молодой мой приятель Иванов, страстный любитель цветов и растений, да очень молодая гостья.
Еще утром, проходя чрез биллиардную, я заметил, что единственный бутон белого кактуса (cactus grandiflora), цветущего раз в год, готовится к расцвету.
— Сегодня в шесть часов вечера, — сказал я домашним, — наш кактус начнет распускаться. Если мы хотим наблюдать за его расцветом, кончающимся увяданием пополуночи, то надо его снести в столовую.
При конце обеда часы стали звонко выбивать шесть, и, словно вторя дрожанию колокольчика, золотистые концы наружных лепестков бутона начали тоже вздрагивать, привлекая наше внимание.
— Как вы хорошо сделали, — умеряя свой голос, словно боясь запугать распускающийся цветок, сказал Иванов, — что послушались меня и убрали бедного индийца подальше от рук садовника. Он бы и его залил, как залил его старого отца. Он не может помириться с мыслию, чтобы растение могло жить без усердной поливки.
Пока пили кофе, золотистые лепестки настолько раздвинулись, что позволяли видеть посреди своего венца нижние края белоснежной туники, словно сотканной руками фей для своей царицы.
— Верно, он вполне распустится еще не скоро? — спросила молодая девушка, не обращаясь ни к кому особенно с вопросом.
— Да, пожалуй, не раньше как к семи часам, — ответил я.
— Значит, я успею еще побренчать на фортепьяно, — прибавила девушка и ушла в гостиную к роялю.
— Хотя и близкое к закату, солнце все-таки мешает цветку, — заметил Иванов. — Позвольте я ему помогу, — прибавил он, задвигая белую занавеску окна, у которого стоял цветок.
Скоро раздались цыганские мелодии, которых власть надо мною всесильна. Внимание всех было обращено на кактус. Его золотистые лепестки, вздрагивая то там, то сям, начинали принимать вид лучей, в центре которых белая туника все шире раздвигала свои складки. В комнате послышался запах ванили. Кактус завладевал нашим вниманием, словно вынуждая нас участвовать в своем безмолвном торжестве; а цыганские песни капризными вздохами врывались в нашу тишину.
Боже! Думалось мне, какая томительная жажда беззаветной преданности, беспредельной ласки слышится в этих тоскующих напевах. Тоска вообще чувство мучительное: почему же именно эта тоска дышит таким счастьем? Эти звуки не приносят ни представлений, ни понятий; на их трепетных крыльях несутся живые идеи. И что, по правде, дают нам наши представления и понятия? Одну враждебную погоню за неуловимою истиной. Разве самое твердое астрономическое понятие о неизменности лунного диаметра может заставить меня не видать, что луна разрослась на востоке? Разве философия, убеждая меня, что мир только зло, или только добро, или ни то ни другое, властна заставить меня не содрогаться от прикосновения безвредного, но гадкого насекомого или пресмыкающегося или не слыхать этих зовущих звуков и этого нежного аромата? Кто жаждет истины, ищи ее у художников. Поэт говорит:
Благоговея богомольно
Перед святыней красоты.
Другой высказывает то же словами:
Не кончив молитвы,
На звук тот отвечу
И брошусь из битвы
Ему я навстречу.
Этому по крайней мере верили в сороковых годах. Эти верования были общим достоянием. Поэт тогда не мог говорить другого, и цыгане не могли идти тем путем, на который сошли теперь. И они верили в красоту и потому ее и знали. Но ведь красота-то вечна. Чувство ее — наше прирожденное качество.
Цыганские напевы смолкли, и крышка рояля тихонько стукнула.
— Софья Петровна, — позвал Иванов молодую девушку, — вы кончили как раз вовремя. Кактус в своем апофеозе. Идите, это вы нескоро увидите.
Девушка подошла и стала рядом с Ивановым, присевшим против кактуса на стул, чтобы лучше разглядеть красоту цветка.
— Посмотрите, какая роскошь тканей! Какая девственная чистота и свежесть! А эти тычинки? Это папское кропило, концы которого напоены золотым раствором. Теперь загляните туда, в глубину таинственного фиала. Глаз не различает конца этого не то светло-голубого, не то светло-зеленого грота. Ведь это волшебный водяной грот острова Капри. Поневоле веришь средневековым феям. Эта волшебная пещера создана для них!
— Очень похоже на подсолнух, — сказала девушка и отошла к нашему столу.
— Что вы говорите, Софья Петровна! — с ужасом воскликнул Иванов; — в чем же вы находите сходство? Разве в том только, что и то и другое — растение, да что и то и другое окаймлено желтыми лепестками. Но и между последними кричащее несходство. У подсолнуха они короткие, эллиптические и мягкие, а здесь, видите ли, какая лучистая звезда, словно кованная из золота. Да сам-то цветок? Ведь это храм любви!
— А что такое, по-вашему, любовь? — спросила девушка.
— Понимаю, — ответил Иванов. — Я видел на вашем столике философские книжки или по крайней мере желающие быть такими. И вот вы меня экзаменуете. Не стесняясь никакими в мире книжками, скажу вам: любовь — это самый непроизвольный, а потому самый искренний и обширный диапазон жизненных сил индивидуума, начиная от вас и до этого прелестного кактуса, который теперь в этом диапазоне.
— Говорите определеннее, я вас не понимаю.
— Не капризничайте. Что сказал бы ваш учитель музыки, услыхав эти слова? Вы, может быть, хотите сказать, что мое определение говорит о качествах вещи, а не об ее существе. Но я не мастер на определения и знаю, что они бывают двух родов: отрицательные, которые, собственно, ничего не говорят, и положительные, но до того общие, что если и говорят что-либо, так совершенно неинтересное. Позвольте же мне на этот раз остаться при своем, хотя и одностороннем, зато высказывающем мое мнение…
— Ведь вы хотите, — прервала девушка, — объяснить мне, что такое любовь, и приводите музыкальный термин, не имеющий, по-моему, ничего общего с объясняемым предметом.
Я не выдержал.
— Позвольте мне, — сказал я, — вступиться за своего приятеля. Напрасно вы проводите такую резкую черту между чувством любви и чувством эстетическим, хоть бы музыкальным. Если искусство вообще недалеко от любви (эроса), то музыка, как самое между искусствами непосредственное, к ней всех ближе. Я бы мог привести собственный пример. Сейчас, когда вы наигрывали мои любимые цыганские напевы, я под двойным влиянием музыки и цветка, взалкавшего любви, унесся в свою юность, во дни поэзии и любви. Но чтоб еще нагляднее оправдать слова моего приятеля, я готов рассказать небольшой эпизод, если у вас хватит терпения меня выслушать.
— Хватит, хватит. Сделайте милость расскажите, — торопливо проговорила девушка, присаживаясь к столу со своим вязанием.
— Ровно 25 лет тому назад я служил в гвардии и проживал в отпуску в Москве, на Басманной. В Москве встретился я со старым товарищем и однокашником Аполлоном Григорьевым. Никто не мог знать Григорьева ближе, чем я, знавший его чуть не с отрочества. Это была природа в высшей степени талантливая, искренно преданная тому, что в данную минуту он считал истиной, и художественно-чуткая. Но, к сожалению, он не был, по выражению Дюма-сына, из числа людей знающих (des hommes qui savent) в нравственном смысле. Вечно в поисках нового во всем, он постоянно менял убеждения. Это они называют развитием, забывая слово Соломона, что это уже было прежде нас. По крайней мере он был настолько умен, что не сетовал на то, что ни на каком поприще не мог пустить корней, и говаривал, что ему не суждено просперировать. В означенный период он был славянофилом и носил не существующий в народе кучерской костюм. Несмотря на палящий зной, он чуть не ежедневно являлся ко мне на Басманную из своего отцовского дома на Полянке. Это огромное расстояние он неизменно проходил пешком и вдобавок с гитарой в руках. Смолоду он учился музыке у Фильда и хорошо играл на фортепьяно, но, став страстным цыганистом, променял рояль на гитару, под которую слабым и дрожащим голосом пел цыганские песни. К вечернему чаю ко мне нередко собирались два, три приятеля-энтузиаста, и у нас завязывалась оживленная беседа. Входил Аполлон с гитарой и садился за нескончаемый самовар. Несмотря на бедный голосок, он доставлял искренностию и мастерством своего пения действительное наслаждение. Он, собственно, не пел, а как бы пунктиром обозначал музыкальный контур пиесы.
— Спойте, Аполлон Александрович, что-нибудь!
— Спой в самом деле! — И он не заставлял себя упрашивать. Певал он по целым вечерам, время от времени освежаясь новым
стаканом чаю, а затем, нередко около полуночи, уносил домой пешком свою гитару. Репертуар его был разнообразен, но любимою его песней была венгерка, перемежавшаяся припевом:
Чибиряк, чибиряк, чибиряшечка,
С голубыми ты глазами, моя душечка!
Понятно, почему эта песня пришлась ему по душе, в которой набегавшее скептическое веяние не могло загасить пламенной любви, красоты и правды. В этой венгерке сквозь комически-плясовую форму прорывался тоскливый разгул погибшего счастья. Особенно оттенял он куплет:
Под горой-то ольха,
На горе-то вишня;
Любил барин цыганочку, —
Она замуж вышла.
Однажды вечером, сидя у меня один за чайным столом, он пустился в эстетические тонкости вообще и в похвалы цыган в особенности.
— Да, — сказал я, — цыганской песни никто не споет, как они.
— А почему? — подхватил Григорьев, — они прирожденные, кровные, а не вымуштрованные музыканты. Да и положение их примадонн часто споспешествует делу. Любовь для певца та же музыка. Эх, брат! — вскрикнул он вдруг, вытирая лоб пестрым платком, — надо показать тебе чудо. Ты знаешь, я часто таскаюсь в Грузины в хор Ивана Васильева. Он мой приятель и отличный человек. Там у них есть цыганочка Стеша. Ты ее не знаешь? Не заметил?
— Где же мне ее было заметить? Я почти нигде не бываю.
— Ну, так надо тебе ее увидать. Во-первых, она — прелесть. Какие глаза и ресницы и, я знаю твою страсть к волосам, какие волосы? Но этого мало. Надо, чтобы ты ее услыхал с глазу на глаз. Бедняжка влюблена в одного гусара. Я его видел. Действительно красавец, каналья. А ты знаешь, как хор ревниво бережет своих примадонн. Тут брат, идиллиями не возьмешь. Выкупи! — а на это мало охотников. Уж не знаю, как они там путаются. Но, видно, дело не выгорает, а девочка-то врезалась. После обеда хор-то разойдется отдыхать, а она возьмет гитару да сядет под окошечко, — словно кого поджидает. Запоет, и слезы градом. Тут нередко Иван Васильев подойдет и вполголоса ей вторит. Жалко, что ли, ему ее станет, или уж очень забористо она поет, только, поглядишь, он тут как тут. Вот как бы тебя подвести под эту штуку, ты бы узнал, как поют. Поэзия — да и только! Да вот, чем: откладывать, я завтра к тебе приду в двенадцать часов, а в час мы поедем. Ведь ваша братия, кавалеристы, плохие ходоки.
— Да как же, любезный друг, я-то вотрусь? Ведь она при мне ж петь не станет.
— Ну, это я как-нибудь оборудую. Едем, что ль?
— Хорошо, приходи.
На другой день хотел было я велеть запрячь свою скромную пролетку, но подумал: Григорьев без гитары не придет. Убеждать его — дело напрасное. А куда я в мундире поеду через всю Москву с каким-то не то кучером, не то торбанистом, что подумает плац-адъютант? Я велел нанять извозчичью карету. В двенадцать часов вошел Григорьев с гитарой, в поддевке, в плисовых шароварах в сапоги, словом, по всей форме.
— Что ж это мы в карете? — спросил он.
Я сослался на зубную боль, которою, в добрый час молвить, во всю жизнь не страдал. Однако он догадался, и начались препирания.
Тем не менее мы доехали до Грузин и бросили карету невдалеке от цыган. Григорьев быстро зашагал звонить, а я подоспел вовремя, когда дверь отворили.
В передней уже слышалось бряцание гитары и два голоса.
— Это она, — шепнул Григорьев, и вошел в залу. Я за ним.
— Здравствуйте, Стеша! — сказал он, протягивая руку сидящей у окна девушке с гитарой. — Здравствуй, Иван Васильевич! Продолжайте, я вам не помеха.
Но девушка, ответив на его рукожатие, бросила недоверчивый взгляд в мою сторону и, положа гитару на стол, быстро пошла к двери, ведущей во внутренние покои. Григорьев так же быстро заступил ей дорогу и схватил ее за рукав.
— Куда вы? Что за вздор? Ну, не хотите петь, не пойте. Что ж из себя дикую птицу корчить? Для кого? Иван Васильевич, да уговори ее посидеть с нами! Я пришел ее, дорогую, проведать, а она вон. Ну, садитесь, садитесь, моя хорошая, — говорил он, подводя ее на прежнее место. Начался разговор про разные семейные отношения членов хора, в продолжение которого Григорьев, между речами, под сурдинкой наигрывал разные мотивы. В течение всей этой сцены я, чтобы скрыть свое неловкое положение, пристально рассматривал в окно упряжку стоявшего по другую сторону улицы извозчика, словно собирался ее купить.
— Присядьте, — сказал мне подошедший Иван Васильев. Я сел.
— Ты об нем не беспокойся, — сказал Григорьев, — он; братец, не по нашей музыкальной части. Его дело — лошади. Он, пока мы поболтаем, пусть себе посидит да покурит.
Я махнул отчаянно рукой и снова обернул голову к окну изучать извозчика. Между тем Григорьев, наигрывая все громче и громче, стал подпевать. Мало-помалу сам он входил в пассию, а как дошел до своей любимой:
Под горой-то ольха,
На горе-то вишня;
Любил барин цыганочку —
Она замуж вышла —
очевидно, забыл и цель нашего посещения и до того загорелся пением, что невольно увлекал и других. Когда он хлестко запел:
В село красно стеганула.
Эх — стеганула,
Моя дорогая —
ему уже вторил бархатный баритон Ивана Васильева. Вскоре, сперва слабо, а затем все смелее, стад проникать в пение серебряный сопрано Стеши.
— Эх, господи! Да что же я тут вам мешаю, — воскликнул Григорьев. — Мне так не сыграть, а не то чтобы спеть. Голубушка Стеша, спойте что-нибудь, — прибавил он, подавая ей ее гитару.
Она уже без возражений запела, поддерживаемая по временам Иваном Васильевым. Слегка откинув свою оригинальную, детски задумчивую головку на действительно тяжеловесную с отливом воронова крыла косу, она вся унеслась в свои песни. Уверенный, что теперь она не обратит на меня ни малейшего внимания, я придвинул свой стул настолько, что мог видеть ее почти в профиль, тогда как до сих пор мог любоваться только ее затылком. Когда она запела:
Вспомни, вспомни, мой любезный,
Нашу прежнюю любовь —
чуть заметная слезинка сверкнула на ее темной реснице. Сколько неги, сколько грусти и красоты было в ее пении! Но вот она взяла несколько аккордов и запела песню, которую я только в первой молодости слыхивал у московских цыган, так как современные петь ее не решались. Песня эта, не выносящая посредственной певицы, известная:
«Слышишь ли, разумеешь ли».
Стеша не только запела ее мастерски, но и расположила куплеты так, что только с тех пор самая песня стала для меня понятна, как высокий образчик народной поэзии. Она спела так:
Ах ты злодей, ты злодей,
Добрый молодец.
Во моем ли саду
Соловей поет,
Громко свищет.
Слышишь ли,
Мой сердечный друг?
Разумеешь ли,
Жизнь, душа моя?
Песня исполнена всевозможных переливов, управляемых минутным вдохновением. Я жадно смотрел на ее лицо, отражавшее всю охватившую ее страсть. При последних стихах слезы градом побежали по ее щеке. Я не выдержал, вскочил со стула, закричал: браво! браво! и в ту же минуту опомнился. Но уже было поздно. Стеша, как испуганная птичка, упорхнула.
— Что же вы на это скажете, скептическая девица? Разве эта Стеша не любила? Разве она могла бы так петь, не любя? Стало быть, любовь и музыка не так далеки друг от друга, как вам угодно было утверждать?
— Да, конечно, в известных случаях.
— О скептический дух противоречия! Да ведь все на свете, даже химические явления, происходят только в известных случаях. Однако вы льете воды и вам надо рано вставать. Не пора ли нам на покой?
Когда стали расходиться, кактус и при лампе все еще сиял во всей красе, распространяя сладостный запах ванили.
Иванов еще раз подсел к нему полюбоваться, надышаться, и вдруг, обращаясь ко мне, сказал:
— Знаете, не срезать ли его теперь в этом виде и не поставить ли в воду? Может быть, тогда он проживет до утра?
— Не поможет, — сказал я.
— Ведь все равно ему умирать. Так ли, сяк ли.
— Действительно.
Цветок был срезан и поставлен в стакан с водой. Мы распрощались. Когда утром мы собрались к кофею, на краю стакана лежал бездушный труп вчерашнего красавца кактуса.
Мы поможем в написании ваших работ!
ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Отличительная особенность фетовских рассказов — обнаженная автобиографичность: их сюжеты — фрагменты его биографии, их материал — жизненные события, душевный опыт, размышления поэта. Это качество прозы Фета сопоставимо с «дневниковой природой» художественного очерка у молодого Толстого, но особенно близко манере А. Григорьева, рассказы которого заполняются материалами дневников и писем (см. об этом в статье Б.
Ф. Егорова «Художественная проза Ап. Григорьева». — В кн.: «Аполлон Григорьев. Воспоминания». Л., 1980). Эта особенность сказалась уже в первом произведении, с которым выступил Фет-прозаик в 1854 году, — рассказе
«Каленик»: мы встречаемся здесь с тем самым Калеником, денщиком Фета, о котором говорится и в фетовских мемуарах; подобные же параллели находим и ко всем прочим рассказам. Но как раз сравнение рассказов с теми же сюжетами и лицами в фетовских воспоминаниях помогает понять творческий импульс художественной прозы Фета: в ней поэт искал возможности соединения живого, единичного, индивидуально-неповторимого жизненного явления с философским размышлением, с духовным обобщением непосредственного жизненного опыта (что
менее заметно в мемуарах, воспроизводящих «жизненный поток»). Поэтому прав был один из первых исследователей Фета, который по поводу рассказа «Каленик» сказал, что это «есть как бы микрокосм миросозерцания Фета в его основных началах…» {Б. Садовской. Ледоход. Пг., 1916, с. 69 (в дальнейшем ссылка на это издание дается сокращенно: Садовской, страница).} Свой первый рассказ поэт сделал выражением своих любимых идей об отношениях человека и природы: перед вечными тайнами жизни бессилен разум человека, и природа открывается лишь «непостижимому чутью» таких людей, как Каленик, который есть «дитя природы» и от нее наделен «стихийной мудростью». Подобный же «мировоззренческий трактат» — но уже на другую тему — представляет поздний рассказ «Кактус» (см. о нем во вступительной статье). От этих двух рассказов, где единичное явление служит лишь «наглядным примером» некоей общей идеи, — существенно отличаются два обширных повествования Фета (которые близки уже к повести) — «Дядюшка и двоюродный братец» и «Семейство Гольц». В этих произведениях весь интерес — в самой рассказанной «жизненной истории», в характерах, в отношениях персонажей; автобиографическая основа первого рассказа более очевидна, во втором она завуалирована и усложнена автором, но в том и другом случае перед нами весьма важные по материалу «повести из жизни Фета». Наконец, еще три прозаических произведения Фета имеют каждое свое лицо: «Первый заяц» — детский рассказ; «Не те» — анекдот из армейской жизни; последний же рассказ поэта, «Вне моды», — это что-то вроде «автопортрета в прозе»: бессюжетная зарисовка, в которой перед нами внешность, привычки, ощущения мира, характерное течение мыслей старика-Фета. Художественная проза Фета прошла почти незамеченной у современников; в противоположность этому большой резонанс имели литературно-эстетические выступления поэта. Краеугольным камнем эстетической позиции Фета было резкое разграничение двух сфер: «идеала» и «обыденной жизни». Это убеждение не было для Фета плодом отвлеченного теоретизирования — оно выросло из его личного жизненного опыта и имело общий корень с самим существом его поэтического дара. В воспоминаниях Фет приводит свой разговор с отцом — человеком, погруженным всецело в «практическую действительность» и лишенным «порывов к идеальному»; резюмируя этот разговор, поэт пишет: «нельзя более резкой чертой отделить идеал от действительной жизни. Жаль только, что старик никогда не поймет, что питаться поневоле приходится действительностью, но задаваться идеалами — тоже значит жить» {МВ, I, с. 17.}. Этот эпизод относится к 1853 году; но можно полагать, что подобное убеждение владело Фетом уже в студенческие времена. Основание для такого предположения дает один документ (о нем см. в комментариях к письмам Фета к И. Введенскому), относящийся к 1838 году, в котором Фет назван именем «Рейхенбах». Б. Бухштаб обратил внимание на то, что это — имя героя романа Н. Полевого «Аббадонна», напечатанного в 1834 году. Мы, в свою очередь, полагаем, что не случайно Фет-студент выбрал себе (или получил от друзей) прозвище «Рейхенбах»: вероятно, на страницах романа Полевого, в речах его героя, поэта-романтика Вильгельма Рейхенбаха, он нашел много «своего» — нашел отклик собственным убеждениям, вынесенным из горького жизненного опыта. «Никогда не находил я в мире согласия и мира между жизнью и поэзиею!» — восклицает Рейхенбах. С одной стороны — «бездушие жизни, холод существования», непреходящая «горечь действительности»; но этому противостоит «наслаждение мечтаний» — то неистребимое стремление поэта «отказаться от пошлой будничной жизни» и страстно требовать: «Дайте мне первобытного, высокого, безотчетного наслаждения жизнью; дайте мне светлое зеркало искусства, где свободно отражались бы и небо, природа и душа моя!» Здесь как бы сформулирована самая сердцевина убеждений Фета, которые он сам многократно высказывал (и даже в сходных выражениях) на протяжении всей своей жизни. Первым и наиболее «программным» печатным выступлением Фета-критика была его статья 1859 года «О стихотворениях Ф. Тютчева». В лице этого поэта Фет видел «одного из величайших лириков, существовавших на земле» (об отношениях Фета и Тютчева см. т. 1, комментарий к стих. «Ф. И. Тютчеву»). Однако
взяться за перо Фета заставило не столько само по себе большое событие в русской поэзии — выход первого сборника стихотворений Тютчева, сколько новые, «базаровские» веяния общественного умонастроения, отвергавшие «чистое
художество» во имя «практической пользы». Чтобы ясно представить себе «злободневность» фетовской статьи, напомним один факт. В феврале того же 1859 года, когда Фет печатно выступил со своей «программно-эстетической» статьей, состоялось другое, устное выступление, весьма близкое по духу фетовскому: это была речь Л. Толстого 4 февраля 1859 года в Обществе любителей российской словесности по случаю избрания его членом этого Общества. Писатель, между прочим, говорил следующее: «В последние два года мне случалось читать и слышать суждения о том, что времена побасенок и стишков прошли безвозвратно, что приходит время, когда Пушкин забудется и не будет более перечитываться, что чистое искусство невозможно, что литература есть только орудие гражданского развития общества и т. п. <…> Литература народа есть полное, всестороннее сознание его, в котором одинаково должны отразиться как народная любовь к добру и правде, так и народное созерцание красоты в известную эпоху развития. <…> Как ни велико значение политической литературы, отражающей в себе временные интересы общества, как ни необходима она для народного развития, есть другая литература, отражающая в себе вечные, общечеловеческие интересы, самые дорогие, задушевные сознания народа…» {Л. Толстой. Полн. собр. соч., т. 5. М.-Л., 1930, с. 271-273.} Если принять во внимание, что вместе с Толстым выступали еще три вновь принятых члена Общества и что все они, подобно Толстому, избрали темой выступлений одну и ту же тему — о «художественной» и «тенденциозной» литературе (но высказались в пользу второй, а не первой, как Толстой), — то станет ясной актуальность проблемы и острота борьбы. В том, что Толстой в своей речи «чистосердечно признал» себя «любителем изящной словесности», — не было ничего неожиданного (хотя этот период и был кратковременным): ровно за год до этого в письме к В. Боткину от 4 января 1858 года он предлагал создать чисто художественный журнал, отстаивающий «самостоятельность и вечность искусства», в котором объединились бы единомышленники: «Тургенев,
вы, Фет, я и все, кто разделяет наши убеждения». Но если в своей речи в Обществе Толстой вместе с тем нашел возможность отдать должное «тенденциозной литературе» («В последние два года политическая и в
особенности изобличительная литература, заимствовав в своих целях средства искусства и найдя замечательно умных, честных и талантливых представителей, горячо и решительно отвечавших на каждый вопрос минуты, на каждую временную рану общества…» и т. д.), то его единомышленник Фет не собирался этого делать. В запальчивости полемики нередко доходящий, по собственному выражению, до «уродливых преувеличений» (Тургенев называл его «удилозакусным»), Фет в начале статьи «эпатирует» своих оппонентов следующей фразой: «…вопросы: о правах гражданства поэзии между прочими человеческими деятельностями, о ее нравственном значении, о современности в данную эпоху и т. п. считаю кошмарами, от которых давно и навсегда отделался». Но, словно
бы поостынув от этого полемического запала к концу статьи, Фет говорит там уже следующее: «Преднамеренно избегнув, в начале заметок, вопроса о нравственном значении художественной деятельности, мы теперь сошлемся только на критическую статью редактора «Библиотеки для чтения» в октябрьской книжке 1858 года: «Очерк истории русской поэзии». В конце статьи в особенности ясно, спокойно и благородно указано на высокое это значение». Таким путем-отсылкой к статье близкого ему критика А. Дружинина — Фет дает понять, что «нравственное значение художественной деятельности» есть вопрос для него отнюдь не безразличный; но в своей статье он сосредоточивается на вопросах философии искусства, психологии творчества и поэтического мастерства. Статья «О стихотворениях Ф. Тютчева» содержит и тонкие оценки конкретных поэтических текстов, и ценные суждения о специфике «поэтической мысли», о «созерцательной силе» поэта и т. д. Остановимся специально лишь на одном месте статьи, где Фет говорит о природе лиризма: «Все живое состоит из противоположностей; момент их гармонического соединения неуловим, и лиризм, этот цвет и вершина жизни, по своей сущности, навсегда останется тайной. Лирическая деятельность тоже требует крайне противоположных качеств, как, например, безумной, слепой отваги и величайшей осторожности (тончайшего чувства меры)». О лиризме сказано глубоко и сильно; но автору этого мало, он
хочет максимально усилить свою мысль — и прибегает к следующему рискованному образу: «Кто не в состоянии броситься с седьмого этажа вниз головой, с непоколебимой верой в то, что он воспарит по воздуху, тот не лирик». Над Фетом, «бросающимся с седьмого этажа», потешались уже не только противники, но и друзья его, множество раз обыгрывая эту его фразу. Фраза действительно производит впечатление довольно комичное; однако если в нее вдуматься, то открывается смысл весьма серьезный. Кроме рассказов и литературно-эстетических работ, Фет-прозаик опубликовал в 1856-1857 годах три путевых очерка, посвященных его заграничным впечатлениям. Известны также фетовские опыты в жанре философского этюда («Послесловие» к переводу книги Шопенгауэра «Мир как воля и представление»; статья «О поцелуе»). Наконец, перу Фета принадлежат две обширные мемуарные книги: «Мои воспоминания» (ч. I-II, М., 1890) и «Ранние годы моей жизни» (М., 1893). Таким образом, на протяжении нескольких десятилетий поэт Фет многократно представал перед читателями автором разнообразных прозаических
сочинений. Однако не будет преувеличением сказать, что для современников Фет-прозаик был прежде всего публицистом: его деревенские очерки, на протяжении девяти лет печатавшиеся в русских журналах («Русский вестник», «Литературная библиотека», «Заря»), решительно заслонили в восприятии современников всю прочую прозу Фета. Именно под влиянием этих очерков сложилась в русском обществе прочная репутация Фета как «крепостника и реакционера»
Он наконец вернул себе фамилию Шеншина (26 декабря 1873 года Александр II дал указ сенату о присоединении Фета к «роду отца его Ш. со всеми правами, званию и роду его принадлежащими»). В результате в представлении многих русских читателей «прозаик Ш.» (хотя деревенские очерки и печатались под фамилией «Фет») оказался негативной стороной, антиподом «лирика Фета», что с афористической законченностью высказал поэт А. Жемчужников в стихотворении 1892 года «Памяти Ш.-Фета»:
Искупят прозу Шеншина
Стихи пленительные Фета.
«Проза Ш.» — это пятьдесят один очерк: вместе они составляют целую книгу, которая по своей «весомости» среди прозаических созданий этого автора не уступает его мемуарам и столь же существенна как материал для изучения личности Фета и его биографии в 1860-1870-е годы. Эти очерки, однако, никогда не переиздавались.
В 1860-1890-е годы в различных журналах и газетах было напечатано — за подписью и «А. Фет», и «А. Шеншин» — почти два десятка небольших статей и заметок хозяйственного и юридического характера; но капитальное сочинение
Фета-публициста одно — деревенские очерки. Благодаря своей действительной озабоченности состоянием
земледелия, с одной стороны, и вследствие стремления к «фотографической передаче фактов» — с другой, Фет наполняет свои деревенские очерки целой вереницей зарисовок «темных сторон нашей земледельческой жизни». Объясняя этот бросающийся в глаза крен своих деревенских очерков, Фет писал: «Я ничего не сочинял, а старался добросовестно передать лично пережитое, указать на те, часто непобедимые препятствия, с которыми приходится бороться при осуществлении самого скромного земледельческого идеала». Но в очерках Фета все-таки есть «светлые факты»; и может быть, самый характерный из них — история с солдатом-копачом Михайлой. Весной под фундаментом дома собралось много воды, грозившей серьезными неприятностями всему строению; ни сам хозяин, ни его рабочие не могли найти способа вывести воду. Призванный для совета копач Михаила очень быстро нашел решение — и Фет пишет: «Эта здравая и совершенно простая мысль, не пришедшая, однако же, никому из нас в голову, привела меня в восторг. <…> Никогда не забуду, как отрадно было мне среди тупого непонимания и нежелания понимать встретить самодеятельную усердную догадку».
Завершая в 1871 году свои очерки «Из деревни», Фет утверждал: «За последние 10 лет Россия прошла по пути развития больше, чем за любое полустолетие прежней жизни». По глубочайшему убеждению Фета, влияние на народные массы, «народное воспитание» — одна из важнейших задач среднего дворянства: «…положительные
нелицеприятные законы, внушающие к себе уважение и доверие, — только один из многих путей к народному воспитанию. Рядом с ним должны прокладываться и другие, для внесения в народные массы здравых понятий — взамен дикого, полуязыческого суеверия, тупой рутины и порочных тенденций. Лучшим, удобнейшим проводником на этих путях может, без сомнения, быть грамотность. Но не надо увлекаться и забывать, что она не более как проводник, а никак не цель. Говорите: нужно, во что бы то ни стало, воспитание; это главное. Продумывая систему народного воспитания, автор очерков приходит к выводу, что первоначальными воспитателями народа должны быть православные священники: христианство является — в представлении Фета — «высшим выражением человеческой нравственности и основано на трех главных деятелях: вере, надежде, любви. Первыми двумя оно обладает наравне с прочими религиями. …зато любовь — исключительный дар христианства, и только ею галилеянин победил весь мир… И важна не та любовь, которая, как связующее начало, разлита во всей природе, а то духовное начало, которое составляет исключительный дар христианства». Одновременно Фет полемически упоминает недостатки семинарского образования, благодаря которым из семинарий вышли учителя современного «нигилизма». Это явление встречает самого непримиримого противника в лице Фета — идеолога «среднего дворянства»; объектом своей критики он избирает образ тургеневского Базарова. Защиту «прошедшего», охрану исторически сложившихся устоев национальной жизни от пагубных экспериментов Фет тоже возлагает на среднее дворянство.
Таким предстает в своих деревенских очерках Фет — идеолог «среднего дворянства». Для того, чтобы понять реальное содержание его центрального публицистического труда и чтобы представить его реальный идеологический облик, с прошлого века и до сих пор заслоненный случайными полемическими ярлыками, вроде того что Фет «воспел сладость крепостного состояния в России».
У поэта были как единомышленники, так и противники, по двум причинам: во-первых, болезненным пристрастием Фета к теме «законности», а во-вторых, его «фотографическим» способом фиксации жизненного материала, при котором важное и значительное оказывалось перемешанным с мелким и даже мелочным. мимо одного обстоятельства нельзя пройти: констатации несомненной связи между Фетом-лириком и Фетом — сельским хозяином. Если эту связь рассмотреть не с целями «разоблачительства», а со стороны существа дела — то перед нами откроется исключительно важная проблема _единства личности Фета_. Не представляет труда назвать ту почву, на которой существует это единство, — «Фета» и «Шеншина», «лирика» и «прозаика»: имя этой почвы — русская дворянская усадьба. Об этой почве неоднократно говорилось в самых разных работах, посвященных поэту, равно как и многократно отмечалось единство «Фета» и «Шеншина»: «Хватанье за устои» Фета-политика — «глубоко принципиально…»; оно закономерно для того, кто ощущал усадьбу как живую культурную силу»;»…источник этой поэзии… — в том складе старинного барского быта, который уже погиб и ожил лишь у наших поэтов, где передана _поэзия_ этого быта, т. е. то вечное, что было в нем» Так говорили старые критики; а вот мнение советского литературоведа: «Творчество Фета связано с усадебно-дворянским миром» (Б. Михайловский.) Но вернемся к Фету — хозяину Степановки и автору очерков «Из деревни». Смысл всей этой истории состоит в том, что «хутор» превратился в «усадьбу», а «фермер» — в «дворянина» и идеолога «среднего дворянства»; то есть Фет (выросший в дворянской усадьбе и обязанный ей как почве, взрастившей его лирический дар), напором новой эпохи заставленный уйти от «поэзии» — к «практике», в конце концов вернулся к собственной же усадебной сущности — только уже с другой стороны. Устойчивость и специфика «усадебной закваски» Фета чрезвычайно сильно сказались в его деревенских очерках. особенный критерий, которым выделяет Фет ценности прежней усадьбы и который в нем самом воспитан этой же усадебной почвой; критерий этот можно было бы определить как эстетику жизни: в данном случае он означает, что красота и порядок, сила и стройность составляют неразделимое целое. Завершая обзор деревенских очерков Фета — без чего наше представление о личности поэта было бы явно односторонним, — необходимо вернуться к началу этого обзора и сделать существенную поправку к приведенному двустишию А. Жемчужникова: стихам Фета незачем «искупать» прозу Шеншина — ибо это неразделимые стороны одного и того же явления русской культуры и искусства второй половины XIX века.
Ф.И. Тютчев и А.А. Фет
Тютчев и Фет, обусловившие развитие русской поэзии второй половины XIX века, вошли в литературу как поэты “чистого искусства”, выражающие в своем творчестве романтическое понимание духовной жизни человека и природы. Продолжая традиции русских писателей-романтиков первой половины XIX века (Жуковского и раннего Пушкина) и немецкой романтической культуры, их лирика была посвящена философско-психологическим проблемам.
Отличительной особенностью лирики этих двух поэтов явилось то, что она характеризовалась глубиной анализа душевных переживаний человека. Так, сложный внутренний мир лирических героев Тютчева и Фета во многом схож.
Лирический герой отражает те или иные характерные черты людей своего времени, своего класса, оказывая огромное влияние на формирование духовного мира читателя.
Как в поэзии Фета, так и Тютчева, природа соединяет два плана: .внешне пейзажный и внутренне психологический. Эти параллели оказываются взаимосвязанными: описание органического мира плавно переходит в описание внутреннего мира лирического героя.
Традиционным для русской литературы является отождествление картин природы с определенными настроениями человеческой души. Этот прием образного параллелизма широко использовали Жуковский, Пушкин, Лермонтов. Эту же традицию продолжили Фет и Тютчев.
Так, Тютчев применяет прием олицетворения природы, который необходим поэту, чтобы показать неразрывную связь органического мира с жизнью человека. Часто его стихи о природе содержат раздумья о судьбе человека. Пейзажная лирика Тютчева приобретает философское содержание.
Для Тютчева природа — загадочный собеседник и постоянный спутник в жизни, понимающий его лучше всех. В стихотворении “О чем ты воешь, ветр ночной?” (начало 30-х годов) лирический герой обращается к миру природы, беседует с ним, вступает в диалог, который внешне имеет форму монолога. Прием образного параллелизма встречается и у Фета. Причем чаще всего он используется в скрытой форме, опираясь, прежде всего, на ассоциативные связи, а не на открытое сопоставление природы и человеческой души.
Весьма интересно используется этот прием в стихотворении “Шепот, робкое дыханье…” (1850), которое построено на одних существительных и прилагательных, без единого глагола. Запятые и восклицательные знаки тоже передают великолепие и напряжение момента с реалистической конкретностью. Это стихотворение создает точечный образ, который при близком рассмотрении дает хаос, “ряд волшебных изменений”, а в отдалении — точную картину.
Однако в изображении природы у Тютчева и Фета есть и глубокое различие, которое было обусловлено прежде всего различием поэтических темпераментов этих авторов.
Тютчев — поэт-философ. Именно с его именем связано течение философского романтизма, пришедшее в Россию из германской литературы. И в своих стихах Тютчев стремится понять природу, включив ее е систему философских взглядов, превратив в часть своего внутреннего мира. Этим стремлением вместить природу в рамки человеческого сознания была продиктована страсть Тютчева к олицетворению. Так, в стихотворении “Весенние воды” ручьи “бегут и блещут и гласят”.
В поздней лирике Тютчев осознает, что человек является созданием природы, ее вымыслом. Природа видится ему как хаос, внушающий поэту страх. Над ней не властен разум, и поэтому во многих стихотворениях Тютчева появляется антитеза вечности мироздания и мимолетности человеческого бытия.
Совершенно иные отношения с природой у лирического героя Фета. Он не стремится “подняться” над природой, анализировать ее с позиции разума. Лирический герой ощущает себя органичной частью природы. В стихотворениях Фета передается чувственное восприятие мира. Именно непосредственность впечатлений отличает творчество Фета.
Для Фета природа является естественной средой. В стихотворении “Сияла ночь, луной был полон сад…” (1877) единство человеческих и природных сил чувствуется наиболее ясно.
Тема природы у этих двух поэтов связана с темой любви, благодаря которой также раскрывается характер лирического героя. Одной из главных особенностей тютчевской и фетовской лирики было то, что в основе ее лежал мир духовных переживаний любящего человека. Любовь в понимании этих поэтов — глубокое стихийное чувство, наполняющее все существо человека.
Для лирического героя Тютчева характерно восприятие любви как страсти. В стихотворении “Я очи знал, — о, эти очи!” это реализуется в словесных повторах (“страстной ночи”, “страсти глубина”). Для Тютчева минуты любви — “чудные мгновенья”, которые превносят в жизнь смысл (“В непостижимом моем взоре, жизнь обнажающем до дна…”).
Для лирики Фета было характерно наличие параллелей между явлениями природы и любовными переживаниями (“Шепот, робкое дыханье…”). 366
В стихотворении “Сияла ночь. Луной был полон сад…” пейзаж плавно переходит в описание образа возлюбленной: “Ты пела до зари, в слезах изнемогая, что ты одна — любовь, что нет любви иной”.
Так, лирический герой Фета и лирический герой Тютчева воспринимают реальность по-разному. У лирического героя Фета мироощущение более оптимистично, и мысль об одиночестве не выдвинута на первый план.
Итак, лирические герои Фета и Тютчева имеют как сходные, так и различные черты, но в основе психологии каждого лежит тонкое понимание мира природы, любви, а также осознание своей судьбы в мире.
Весенний дождь
В жизни каждого человека есть такие минуты, когда сердце начинает ликовать от ощущения счастья, хочется благодарить природу-матушку за возможность созерцать ее незабываемые пейзажи. Представляя, как один из лучших поэтов-пейзажистов А. А. Фет проводил свое лучшее время в деревне или недалеко от нее, с каждой прочитанной строкой его стихотворений делаешь для себя открытия.
Стихотворение «Весенний дождь» стало любимым для меня из остальных сочинений поэзии А. А. Фета. Вслед за мыслями писателя приходит осознание того, что вникая в строки текста, понимаешь, насколько состояние человеческой души становится созвучно с проявлениями природы. Ведь человек и природа неразрывно связаны друг с другом вечными невидимыми нитями. В тексте чувствуется постоянная динамика. От этого становится интереснее читать, сравнивать восприятие поэта приближения дождя весной с действительностью.
С первых строк читателю представлены свет, тепло, атмосфера свежести, приближения новизны. Солнце иногда прячется среди облаков, но часто его блики попадают на землю. Издали автор наблюдает завесу из дождя, из-за которой еще пока виднеется опушка леса («в золотой пыли»). Стена дождя не пугает его. Подробное природное явление несет свежесть и чистоту, яркие эмоциональные положительные переживания. Когда стали ощутимыми первые капли дождя, они попали на растения, поэтому повсюду начал распространяться душистый аромат («медом тянет»). В последних строках Фет олицетворяет явление дождя, отмечая его перемещение («что-то к саду подошло»). Долгожданный дождь разразился барабанной дробью. От этого на душе читателя будто наступает облегчение.
Так неподражаемо Афанасий Афанасьевич Фет передал звуки, ароматы, движения, все то, что в период дождя происходит в природе. Подобные выразительные средства невозможно не любить. Его строки вновь и вновь вспоминаются, когда я оказываюсь среди деревьев или на поляне вовремя дождя.
Таким образом, эти строки являются для меня источником радости, любви к миру, зарождением оптимистического настроя. Они навсегда поселились в душе, вызывая счастливую улыбку в любой ситуации при одном лишь воспоминании текста.
А.А. Фет — сочинение
Афанасий Афанасьевич Фет (Шеншин) родился 29 октября (по новому стилю – 10 ноября) 1820 года. В документальной биографии его многое не совсем точно – неточна и дата рождения. Интересно, что сам Фет отмечал как день своего рождения 23 ноября.
Место рождения будущего поэта – Орловская губерния, деревня Новоселки, недалеко от города Мценска, родовое имение отца, Афанасия Неофитовича Шеншина.
Афанасий Неофтович многие годы своей жизни, начиная с семнадцати лет, провел на военной службе. Участвовал в войне с Наполеоном. За доблесть, проявленную в сражениях, награжден орденами. В 1807 году, по болезни, ушел в отставку (в звании ротмистра) и стал служить на поприще гражданском. В 1812 году он избирается на должность мценского уездного предводителя дворянства.
Род Шеншиных принадлежал к древним дворянским родам. Но богатым отец Фета не был. Афанасий Неофитович пребывал в постоянных долгах, в постоянных домашних и семейных заботах. Может быть, это обстоятельство отчасти объясняет его сумрачность, его сдержанность и даже сухость и по отношению к жене, матери Фета, и по отношению к детям. Мать Фета, в девичестве Шарлотта Беккер, принадлежавшая по рождению к немецкой зажиточной бюргерской семье, была женщиной робкой и покорной. В домашних делах решающего участия не принимала, но воспитанием сына, по мере своих сил и возможности занималась.
Интересно и отчасти таинственна история ее замужества. Шеншин был вторым ее мужем. До 1820 года жила она в Германии, вДармштадте, в доме отца. Видимо, уже после развода с первым мужем, Иоганном Фетом, имея на руках малолетнюю дочь, она встретилась с 44-летним Афанасием Неофитовичем Шеншиным. Тот находился в Дариштадте на излечении, познакомился с Шарлотой Фет и увлекся ею. Кончилось все тем, что он уговорил Шарлоту бежать с ним в Россию, где они и обвенчались. В России, очень скоро по приезде, Шарлота Фет, ставшая Шеншиной, родила сына, нареченного Афанасием Шеншиным и крещенного по православному обряду.
В детстве Фета было и грустное и хорошее. Хорошего даже, пожалуй, больше чем плохого. Многие из первых учителей Фета оказались недалекими в том, что касается книжной науки. Но была другая школа – не книжная. Школа естественная, непосредственно-жизненая. Более всего обучали и воспитывали окружающая природа и живые впечатления бытия, воспитывал весь уклад крестьянского, сельского быта. Это, безусловно, важнее книжной грамоты. Больше всего воспитывало общение с дворовыми, простым людьми, крестьянами. Один из них – Илья Афанасьевич. Он служил камердинером у отца Фета. С детьми Илья Афанасьевич держался с достоинством и важностью, он любил наставлять их. Кроме его воспитателями будущего поэта явились: обитатели девичьих – горничные. Девичьи для юного Фета – это самые последние новости и это чарующие предания и сказки. Мастерицею рассказывать сказки была горничная Прасковья.
Первым учителем русской грамоты, по выбору матери, стал для Фета отменный повар, но далеко не отличный педагог мужик Афанасий. Афанасий скоро научил мальчика буквам русского алфавита. Вторым учителем был семинарист Петр Степанович, человек, видимо, способный, решивший учить Фета правилам русской грамматики, но так и не научивший его читать. После того как Фет лишился учителя-семинариста, его отдали на полное попечение старика-дворового Филиппа Агофоновича, занимавшего при деде Фета должность парикмахера. Будучи сам неграмотным, Филипп Агафонович ничему научить мальчика не мог, не при этом заставлял его упражняться в чтение, предлагая читать молитвы. Когда Фету пошел уже десятый год, к нему наняли нового учителя-семинариста, Василия Васильевича. При этом – для пользы в воспитании и обучении, для возбуждения духа соревнования – решено было учить вместе с Фетом также и приказчикова сына Митьку Федорова. В близком общении с крестьянским сыном Фет обогатился живым знанием жизни. Можно считать, что большая жизнь поэта Фета, как и многих других русских поэтов и прозаиков, началась встречею с Пушкиным. Стихи Пушкина заронили в душу Фета любовь к поэзии. Они зажгли в нем поэтический светильник, пробудили первые поэтические порывы, дали почувствовать радость высокого рифмованного, ритмического слова.
В доме отца Фет прожил до четырнадцати лет. В 1834 году поступил в пансион Крюммера в Верро, где он многому научился. Однажды Фету, который до того носил фамилию Шеншин, пришло письмо от отца. В письме отец сообщал, что отныне Афанасий Шеншин, в соответствии с исправленными официальными бумагами, должен именоваться официальными бумагами, должен именоваться сыном первого мужа матери, Иоанна Фета, — Афанасием Фетом. Что же произошло? Когда Фет родился и его, по тогдашнему обыкновению, крестили, он был записан Афанасьевичем Шеншиным. Дело в том, что Шеншин обвенчался с матерью Фета по православному обряду лишь в сентябре 1822 года, т.е. через два года после рождения будущего поэта, и, значит, законным отцом его считать не мог.
Начало творческого пути.
В конце 1837 года, по решению Афанасия Неофитовича Шеншина, Фет покидает пансион Крюммера и отправляет в Москву для подготовки к поступлению в Московский университет. Прежде чем Фет поступил в университет, он в течение полугода прожили, проучился в частном пансионе Погодина. Отличился Фет при обучение в пансионе и отличился при поступлениях в университет. Первоначально Фет поступил на юридический факультет Московского университета, но вскоре передумал и перешел на словесное отделение.
Серьезное занятие стихотворчеством начинается у Фета уже на первом курсе. Стихи он записывает в специально для того заведенную «желтую тетрадь». В скором времени количество сочиненных стихотворений доходит до трех десятков. Фет решает показать тетрадку Погодину. Погодин передает тетрадку Гоголю. А через неделю Фет получает от Погодина тетрадку обратно со словами: «Гоголь сказал, это несомненное дарование».
Судьба Фета не только горькая и трагичная, но и счастливая. Счастливая уже тем, что великий Пушкин первым открыл ему радость поэзии, а великий Гоголь благословил на службу ей. Стихи заинтересовали сокурсников Фета. И в это время Фет познакомился с Аполлоном Григорьевым. Близость Фета с А. Григорьевым становилась все более тесной и скоро перешла в дружбу. В итоге Фет переезжает из дома Погодина в дом Григорьева. Позднее Фет признался: «Дом Григорьевых был истиной колыбелью моего умственного я». Фет и А. Григорьев постоянно, заинтересованно душевно общались друг с другом.
Оказывали они поддержку друг другу и в трудные минуты жизни. Григорьев Фету, – когда Фет особенно остро чувствовал отверженность, социальную и человеческую неприкаянность. Фет Григорьеву – в те часы, когда была отвергнута его любовь, и он готов был бежать из Москвы в Сибирь.
Дом Григорьевых стал местом сборища талантливой университетской молодежи. Здесь бывали студенты словесного и юридического факультетов Я. П. Полонский, С. М. Соловьев, сын декабриста Н. М. Орлов, П. М. Боклевский, Н. К. Калайдович. Вокруг А. Григорьева и Фета образуется не просто дружная компания собеседников, но род литературно-философского кружка.
В пору пребывания в университете Фет выпустил первый сборник своих стихов. Называется он несколько затейливо: «Лирический пантеон». В издание сборника деятельности помогал Аполлон Григорьев. Сборник оказался убыточным. Выход «Лирического пантеона не принес Фету положительного удовлетворения и радости, но, тем не менее, заметно воодушевил его. Он стал писать стихи больше и энергичнее, чем прежде. И не только писать, но и печататься. Его охотно печатаю два крупнейших того журнала «Москвитянин» и «Отечественные записки». Более того, некоторые стихи Фета попадают, в известную в то время «Хрестоматию» А. Д. Галахова, первое издание которой вышло в 1843 году.
В «Москвитянине» Фет начал печататься с конца 1841 года. Редакторами этого журнала были профессора Московского университета – М. П. Погодин и С. П. Шевырев. С середины 1842 года Фет начал печататься в журнале «Отечественные записки», ведущим критиком которого был великий Белинский. В течение нескольких лет, с 1841 и до 1845-го, Фет напечатал в этих журналах 85 стихотворений, в том числе и хрестоматийное стихотворение «Я пришел к тебе с приветом…».
Первая беда, постигшая Фета, связана с матерью. Мысль о ней вызывала в нем нежность и боль. В ноябре 1844 года наступила ее смерть. Хотя ничего неожиданного в смерти матери не было, весть об этом потрясла Фета. Тогда же, осенью 1844 года, умирает скоропостижно дядя Фета, брат Афанасия Неофитовича Шеншина, Петр Неофитович. Он обещал оставить Фету свой капитал. Теперь он умер, а деньги его загадочным образом исчезли. Это было еще одним потрясением.
И у него начинаются финансовые проблемы. Он решает пожертвовать литературной деятельностью и поступить на военную службу. В этом он видит для себя единственный практически целесообразный и достойный выход. Служба в армии, позволяет ему вернуть социальное положение, в котором он пребывал до получения того злополучного письма от отца и которое он считал, своим, принадлежащим ему по праву.
К этому следует добавить, что военная служба не была противна Фету. Напротив, когда-то в детстве он даже мечтал о ней.
Основные сборники.
Первый сборник у Фета был издан в 1840 году и назывался «Лирический пантеон», был издан только с одними инициалами автора «А. Ф.». Интересно, что в том же году вышел из печати и первый сборник стихотворений Некрасова – «Мечты и звуки». Одновременность выхода обоих сборников невольно наталкивает на их сопоставление, и сопоставляют их часто. При этом обнаруживается общность в судьбе сборников. Подчеркивается, что и Фета и Некрасова постигла неудача в их поэтическом дебюте, что оба они не сразу нашли свой путь, свое неповторимое «я».
Но в отличие от Некрасова, вынужденного скупить тираж сборника и уничтожить его, Фет отнюдь не потерпел явной неудачи. Его сборник и критиковали, и хвалили. Сборник оказался убыточным. Фету не удалось даже возвратить затраченные им на печать деньги. «Лирический пантеон» – это книга во многом еще ученическая. В ней заметно влияние самых разных поэтов (Байрона, Гете, Пушкина, Жуковского, Веневитинова, Лермонтова, Шиллера и современника Фета Бенедиктова).
Как о, в стихах сборника видна была неземная, благородная простота, «грация». Отмечалась и музыкальность стиха – то качество, которое в высшей степени будет свойственно и зрелому Фету. В сборнике наибольшее предпочтение отдавалось двум жанрам: балладе, столь излюбленной романтиками («Похищение из гарема», «Замок Рауфенбах» и др.), и жанру антологических стихов.
В конце сентября 1847 года он получает отпуск и едет в Москву. Здесь в течение двух месяцев усердно занимается своим новым сборником: составляет его, переписывает, сдает в цензуру, получает даже цензурное разрешение на издание. Между тем время отпуска истекает. Издать сборник он так и не успел – должен был возвращаться в Херсонскую губернию, на службу.
Снова приехать в Москву Фет смог только в декабре 1849 года. Тогда-то он и завершил дело, начатое два года назад. Теперь он делает все в спешке, помня свой опыт двухгодичной давности. В начале 1850 года сборник выходит в свет. Спешка сказалась на качестве издания: в нем множество опечаток, темных мест. Тем не менее, книга имела успех. Положительные отзывы о ней появились в «Современнике», в «Отечественных записках», в «Москвитянине», то есть в ведущих журналах того времени. Успех она имела и в читательской публике. Весь тираж книги разошелся в течение пяти лет. Это не такой уж долгий срок, особенно если сравнивать с судьбой первого сборника. Тут сказалась и возросшая известность Фета, основанная на его многочисленных публикациях начала 40-х годов, и новая волна поэзии, которая отмечалась в России в те годы.
В 1856 году Фет издает еще один сборник, которому предшествовало издание 1850 года, включавшее 182 стихотворения. В новое издание, по совету Тургенева, перенесено 95 стихотворений, из них только 27 оставлены в прежнем виде. Основательной или частичной правке подвергалось 68 стихотворений. Но вернемся к сборнику 1856 года. В литературных кругах, среди ценителей поэзии, он имел большой успех. Основательной статьей на новый сборник откликнулся известный критик А. В. Дружинин. Дружинин в статье не только восхищался стихотворениями Фета, но и подверг их глубокому анализу. Особо подчеркивает Дружинин музыкальность фетовского стиха.
В последний период его жизни издается сборник его оригинальных стихотворений – «Вечерние огни». Вышли в свет в Москве, в четырех выпусках. Пятый был подготовлен Фетом, но издать его он уже не успел. Первый сборник вышел из печати в 1883 году, второй – в 1885 году, третий – в 1889 –м, четвертый – в 1891-м, за год до его смерти.
«Вечерние огни» – основное название сборников Фета. Второе их название – «Собрание неизданных стихотворений Фета». В «Вечерние огни», за редким исключением, включались действительно еще не издававшиеся до того времени стихотворения. Главным образом те, которые Фет написал после 1863 года. Перепечатывать произведения, созданные ранее и вошедшие в сборники 1863 года, просто не было надобности: тираж сборника так и не разошелся, желающие могли эту книгу купить. Наибольшую помощь при издании оказали Н. Н. Страхов и В. С. Соловьев. Так, при подготовке третьего выпуска «Вечерних огней’, в июле 1887 года, в Воробьевку приехали оба друга.
Журнальная и редакторская деятельность Фета.
Первое знакомство с Тургеневым состоялось в мае 1853 года. И, наверное, после этого и началась журнальная деятельность Фета. Но до этого Фет печатал свои стихотворения в известных тогда журналах «Отечественные записки» и «Москвитянин». Спасском Фет читал Тургеневу свои стихи. Фет взял с собой и свои переводы из од Горация. Этими переводами Тургенев был больше всего восхищен. Интересно, что фетовские переводы Горация заслужили похвалу не только Тургенева – высокую оценку дал им «Современник».
На основе своих путешествий 1856-ого года, Фет написал большую статью под заглавием «Из-за границы. Путевые впечатления». Она была напечатана в журнале «Современник» – в №11 за 1856 год и в №2 и №7 за 1857 год.
Фет занимается переводами не только с латинского, но и с английского: усердно переводит Шекспира. И сотрудничает не только в «Современнике», а и в других журналах: «Библиотека для чтения», «Русском вестнике», с 1859 года – в «Русском слове», журнале, ставшем позднее очень популярным благодаря участию в нем Дмитрия Ивановича Писарева. В 1858 году Фету приходит мысль об создании совсем нового, чисто литературного журнала, которым бы руководили, кроме него, Л. Толстой, Боткин и Тургенев.
В 1859 году Фет порвал сотрудничество с журналом «Современник». Предпосылки к этому разрыву служило объявление войны «Современником» литературе, которую он считал безразличной к интересам дня и к прямым нуждам трудового народа. Кроме этого «Современник» опубликовал статью, резко критикующею фетовские переводы Шекспира.
В феврале 1860 года Фет купил имение Степановка. Здесь он и хозяйничал семнадцать лет. Именно, хорошей знание сельской жизни и сельской деятельности в Степановке позволили Фету создать несколько публицистических трудов, посвященных деревне. Очерки Фета так и назывались: «Из деревни». Они были опубликованы в журнале «Русский вестник».
В деревне Фет занимался не только сельскими делами и написаниями очерков, но переводил труды немецкого философа Шопенгауэра.
Личная судьба Фета.
После смерти Петра Неофитовича, у Фета начинаются финансовые проблемы. И он решает пожертвовать литературной деятельностью и поступить на военную службу. 21 апреля 1845 года Фет был принят унтер-офицером в кирасирский (кавалерийский) Военного Ордена полк. К этому времени он почти совсем простился с поэзией. В течение трех лет, с 1841 по 1843 год, он много писал и много печатался, но в 1844 году, видимо по причине известных нам тяжелых обстоятельств, заметен спад в творчестве: в этом году он написал всего десять оригинальных стихотворений и перевел тринадцать од римского поэта Горация. В 1845 году создано всего пять стихотворений.
Конечно, и в годы службы у Фета были подлинные радости – высокие, истинно человеческие, духовные. Это, прежде всего встречи с приятными и добрыми людьми, интересные знакомства. К таким интересным знакомствам, оставившим по себе память на всю жизнь, относится знакомство с супругами Бражескими.
С семейством Бржеских связано у Фета еще одно, особенно важное событие: через них он познакомился с семьей Петковича. В гостеприимном доме Петковичей Фет встретил их молодую родственницу, Марию Лазич. Она стала героиней его любовной лирики. Когда Фет встретился с Лазич, ей было 24 года, а ему 28. Фет увидел в Марии Лазич не только привлекательную девушку, но и на редкость культурного человека, музыкально и литературно образованного.
Мария Лазич оказалась близкой Фету по духу – не только по сердцу. Но она была такой же бедной, как Фет. И он, лишенный состояния и твердой социальной основы, не решил связать с нею свою судьбу. Фет убеждал Марию Лазич, что им нужно расстаться. Лазич соглашалась на словах, но порвать отношения не могла. Не мог и Фет. Они продолжали встречаться. Вскоре Фету пришлось по служебной надобности на время уехать. Когда он вернулся, его ждала страшная весть: Мария Лазич уже не было в живых. Как рассказали Фету, в тот трагический час она лежала в белом кисейном платье, читала книгу. Закурила и спичку бросила на пол. Спичка продолжала гореть. От нее загорелось кисейное платье. Через несколько мгновений девушка вся была в огне. Спасти ее не удалось. Ее последние слова были: «Спасите письма!». И еще она просила не винить ни в чем того, кого она любила…
После трагичной кончины Марии Лазич к Фету приходит в полной мере осознание любви. Любви неповторимой и единственной. Теперь он всю жизнь будет вспоминать, будет говорить, и петь об этой любви – высокими, прекрасными, удивительными стихами.
…Та трава, что вдали на могиле твоей,
здесь на сердце, чем старее оно, тем свежей…
В конце сентября 1847 года он получает отпуск и едет в Москву. Здесь он усердно занимается своим новым сборником, сдает в цензуру проходит ее, но издать сборник ему не удалось. Он должен был возвратиться в Херсонскую губернию, на службу. Сборник был издан спустя лишь 3 года. Издает он его в спешке, но, не смотря на это сборник, имеет большой успех.
2 мая 1853 года Фета переводят в гвардию, в уланский полк. Гвардейский полк был расквартирован вблизи Петербурга, в Красносельском лагере. И у Фета появляется возможность, еще, будучи на военной службе, войти в петербургскую литературную среду – в круг самого знаменитого и самого прогрессивного тогда журнала «Современник».
Более всего Фет сближается с Тургеневым. Первое знакомство Фета с Тургеневым состоялось в мае 1853 года в Волково. Потом Фет по приглашению Тургенева посетил его имении Спасское-Лутовиново, где Тургенев по правительственному приговору находился в ссылке. Разговор между ними в Спасском был посвящен главным образом литературным делам и темам. Фет взял с собой и свои переводы из од Горация. Этими переводами Тургенев был больше всего восхищен. Тургенев редактировал и новый сборник оригинальных стихотворений Фета. Новый сборник стихотворений Фета вышел в 1856 году. Когда выходит в свет новое издание стихотворений Фета, он берет на год отпуск по службе и использует его не только для литературных дел, но и для путешествия за границу. За границей Фет был дважды. Первый раз ездил наскоро – за своей старшей сестрой Линой и для расчета по делам наследства матери. Поездка оставил мало впечатлений.
Второй его путешествие за границу, состоявшееся в 1856 году, было более продолжительным, и более впечатляющим. На основе своих впечатлений Фет написал большую статью заграничных впечатлений под заглавием «Из-за границы. Путевые впечатления».
Путешествуя, Фет посетил Рим, Неаполь, Геную, Ливорно, Париж и другие, знаменитые итальянские и французские города. В Париже Фет познакомился с семейством Полины Виардо, которую любил Тургенев. И все-таки путешествие за границу не принесло Фету сколько-нибудь устойчивой радости. Напротив, – за границей более всего он тосковал и хандрил. Он почти уже дослужил до чина майора, который должен был автоматически вернуть ему утерянное дворянство, но в 1856 году новый царь АлександрII, специальным указом установил новые правила ля получения дворянства отныне имеет право на дворянство имеет не майор, а только полковник.
«По состоянию здоровья ожидаю, скорее смерти и смотрю на брак как на вещь для меня недостижимую». Слова Фета о недостижимости брака были сказаны Фетом меньше чем за год до женитьбе на Марии Петровне Боткиной.
Мария Петровна было родной сестрой Василия Петровича Боткина, известного писателя, критика, близкого друга Белинского, друга и ценителя Фета. Мария Петровна принадлежала к большой купеческой семье. Семь Боткиных была не только талантливая, но и дружная. Будущая жена Фета находилась в семье на особом положении. Братья жили собственной жизнью, старшие сестры были выданы замуж и имели свои семьи, только Мария Петровна оставалась в доме. Ее положение казалось ей исключительно и сильно ее угнетало.
Предложение Фетом было сделано, и в ответ на него последовало согласие. Было решено вскоре же отпраздновать свадьбу. Но случилось так, что Мария Петровна должна была, не откладывая ехать за границу – сопровождать больную замужнею сестру. Свадьбу отложили до ее возвращения. Однако Фет не стал дожидаться возвращения невесты из-за границе – поехал за нею сам. Там, в Париже, состоялся обряд венчания, и была сыграна скромная свадьба.
Фет женился на Марии Петровне, не испытывая к ней сильного любовного чувства, но по симпатии и по здравом размышлении. Такие браки часто бывают не менее удачными, нежели браки по старости. Брак Фета был удачным по самому нравственному счету. О Марии Петровне все знавшие ее говорили только хорошо, только с уважением и неподдельной приязнью.
Мария Петровна была хорошей женщиной образованной, хорошей музыкантшей. Она стала помощницей мужу, привязана к нему. Это Фет всегда чувствовал и не мог не быть благодарным.
К февралю 1860 года у Фета созрела мысль о приобретение имения. К середине года он осуществляет свою мысль-мечту. Имение Степановка, которое он купил, находилось на юге того же Мценского уезда Орловской губернии, где было расположено и его родное имение Новоселки. Это был довольно большой хутор, размером в 200 десятин, расположенный в степной полосе, на голом месте. Тургенев по этому поводу шутил: «жирный блин и на нем шиш», «вместо природы… одно пространство».
Здесь Фет и хозяйничал – в течение семнадцати лет. Здесь он проводил большую часть года, лишь зимою выезжая ненадолго в Москву.
Хозяином Фет был не просто хорошим – истовым. Его истовость в сельских трудах и устройстве имения имела серьезные психологические обоснование: он на деле возвращал себе причастность к классу дворян-помещиков, устранял великую, как ему казалось, несправедливость по отношению к себе. В Степановке Фет обучил двух крестьянских детей грамоте, построил для крестьян больницу. Во время недорода и голода помогает крестьянам деньгами и другими средствами. С 1867 года и на протяжении десяти лет Фет исполнял должность мирового судьи. К своим обязанностям относился серьезно и ответственно.
Последние годы жизни.
Последние годы жизни Фета отмечены новым, неожиданным и самым высоким взлетом его творчества. В 1877 году Фет продает старое имение, Степановку, и покупает новое – Воробьевку. Имение это расположено в Курской губернии, на реке Тускари. Получилось так, что и в Воробьевке Фет неизменно, все дни и часы, занят работой. Поэтической и умственной работой.
Как бы ни была важна для Фета переводческие труды, самым большим событием в последние годы его жизни был выход сборников его оригинальных стихотворений – «Вечерние огни». Стихи поражают, прежде всего, глубиной и мудростью. Это одновременно светлые и трагичные раздумья поэта. Таков, например, стихотворения «Смерть», «Ничтожество», «Не тем, Господь, могуч, непостижим…». Последнее стихотворение – слава человеку, слава вечному огню духа, который живет в человеке.
В «Вечерних огнях», как и во всей поэзии Фета, много стихотворений о любви. Прекрасных, неповторимых и незабываемых стихотворений. Одно из них «Александре Львовне Бржеской».
Видное место в поздней лирики Фета занимает природа. В его стихах она всегда тесно связанна с человеком. У позднего Фета природа помогает решать загадки, тайны человеческого бытия. Через природу Фет постигает тончайшую психологическую правду о человеке. Под конец жизни Фет стал богатым человеком. Указом императора Александра II ему вернули дворянское достоинство и столь желанную для него фамилию Шеншин. Его пятидесятилетний литературный юбилей в 1889 году был отмечен торжественно, пышно и вполне официально. Новым императором Александром III еему было пожаловано звание старшего ранга – камергер.
Фет умер 21 ноября 1892 года, не дожив двух дней до семидесятидвухлетия. Обстоятельства его смерти таковы.
Утром 21 ноября больной, но бывший еще на ногах Фет неожиданно пожелал шампанского. Жена, Мария Петровна, напомнила, что доктор этого не разрешил. Фет стал настаивать, чтобы она немедленно поехала к доктору за разрешением. Пока запрягали лошадей, Фет волновался и торопил: «Скоро ли?» Марии Петровне на прощанье сказал: «Ну, отправляйся же, мамочка, да возвращайся скорее».
После отъезда жены он сказал секретарше: «Пойдемте, я вам продиктую». – «Письмо?» – спросила она. – «Нет». Под его диктовку секретарша написала вверху листа: «Не понимаю сознательного преумножения неизбежных страданий. Добровольно иду к неизбежному». Под этим сам Фет подписался: «21 ноября, Фет (Шеншин)».
На столе у него лежал стальной разрезальный ножик в виде стилета. Фет взял его. Встревоженная секретарша вырвала. Тогда Фет, не отказавшись от мысли о самоубийстве, отправился в столовую, где в шифоньерке хранились столовые ножи. Он пытался открыть шифоньерку, но безуспешно. Вдруг, часто задышав, широко раскрыв глаза, он упал на стул.
Так к нему пришла смерть.
Через три дня, 24 ноября, произошел обряд отпевания. Отпевали в университетской церкви. Потом гроб с телом Фета отвезли в село Клейменово Мценсконо уезда Орловской губернии, родовое имение Шеншиных. Там Фета и похоронили.
Список литературы:
Маймин Е. А. Афанасий Афанасьевич Фет: Книга для учащихся. – Москва: Просвещение 1989 г.
– 159 с. – (Биография писателя).
Целый мир от красоты
Мое любимое стихотворение Фета называется по первой строчке «Целый мир от красоты..» и представляет собой только две коротких строфы. Поэтический сборник, который я читал, размещает данное стихотворение в нижнюю часть страницы, оно как бы дополняет образовавшийся пробел, как бы просто используется больше в практическом смысле, без понимания его значения. Там оно похоже на ценную книгу, которую ставят под стол для того чтобы он не шатался.
Конечно, я понимаю, что верстальщики этого сборника, так или иначе, вынуждены были компоновать стихотворения по размеру и именно этот сборник не мог позволить себе печатать по стихотворению на отдельной странице, как иногда делают, а просто располагал стихи впритирку. Тем не менее, такое расположение мне кажется символичным и во многом соотносимым и с содержанием этих стихов и с положением в мире и со многим другим.
Эти две строфы являются как бы выжимкой из статьи Фета о поэзии Тютчева, которой он там (в статье) восхищается и которую исследует довольно умело и детально. Эти поэты были близки по своим воззрениями, хотя и имели разную судьбу. Они склонялись к чистому искусству.
Если говорить кратко, то Фет считал, что искусство не следует увязывать с действительностью. Грубо говоря, не нужно все нечистоты, которые мы видим в мире, переносить на полотна или страницы поэтических сборников. Наоборот, нужно создавать некий оазис чистоты, который говорит о возвышенном положении духа и возвышает дух читателя.
В стихотворении поэт говорит о том, что не представляется возможным отыскать начало красоты. Красота представляет собой нечто неисчерпаемое и, соответственно, вечное. Вторая строфа посвящена именно соотношению человека и вечности и Фет утверждает «все, что вечно — человечно». Таким образом и красота становится человечной, доступной ему (человеку) и способной через него проявляться.
Этим Фет утверждает свое отношение к миру и человеку, его миссии, как тому, кому следует быть проводником красоты в мир. Такие взгляды мне импонируют во многом, а умелое использование краткой стихотворной формы, в которой Фет запечатлел такую глубокую мудрость, вызывает восхищение. Стихотворение действительно похоже на некий драгоценный нектар, к примеру, розовое масло, для создания только малого количества которого требуется огромное количество лепестков роз, но которое является сутью этих роз или шафран, который представляет собой вершину утонченного вкуса.
Сочинение 2
О чем думает поэт? Вероятно, о любви и вечности, а красоте. В общем, о чем-то вневременном, о чем-то возвышенном.
Если рассмотреть лирику Фета в целом, то именно таким раздумьям, вероятно, и предавался автор. Ведь практически каждое втрое его произведение представляет собой созерцание природы, которое плавно перетекает в созерцание своего внутреннего мира или внутренней природы, если возможно так выразиться.
Стихотворение «Майская ночь» относится к позднему периоду творчества и написано в 1870 году, когда поэт практически уединился и посвятил себя в основном творчеству. Более того, поселившись в орловской губернии, он не просто оставил радости крупного города, но и практически отошел от поэтического ремесла, решив заняться по большей части переводами. Тем не менее, такое решение не совсем воплотилось, в поздний период Афанасий Афанасьевич создал немалое количество интересных и достойных произведений и написал, например, знаменитый лазичевский цикл.
Данное стихотворение представляет собой типично фетовское творение на тему красоты природы, бренности бытия и возвышенности духа. Фету нравился Шопенгауэр, но многие его стихи заставляют вспомнить известнейшее изречение другого философа. Иммануила Канта.
Мне нравится созерцать отражение звездного неба над головой в воде и отражение нравственного закона во мне – нечто подобное писал Кант. «Царит весны таинственная сила с звездами на челе.. А счастье где? Не здесь, в среде убогой, а вон оно — как дым» — писал Фет, собираясь отправиться к счастью в вечность «воздушною дорогой». Собственно, если не вдаваться в художественные различия и форму, которую обретает смысл, вполне возможно констатировать похожую структуру мировосприятия.
Дополнительно к этому в лирике Фета, конечно, присутствует мотив отчужденности от мира и потребность вырваться из бытия в некую более возвышенную вечность. Безусловно, эта потребность связана с трагической любовью к Марии Лазич, которую поэт нес через все свое существование. В этом мире счастье для него «как дым» и этому утверждению есть объяснение, так как счастье ему сулила именно Лазич, но оно не состоялось и развеялось как дым.
Единственным вариантом для себя поэт видит возможность вырваться из круговерти бытия, для того чтобы вновь воссоединиться с любимой и соответственно, таким образом обрести вечное счастье. Ведь в «среде убогой» счастья все равно не отыскать. Подобное отношение вообще соответствует общему миропониманию Фета, который рассматривал земное бытие подобно некоторым духовным традициям как юдоль скорби.
Другие темы: ← Русская природа в лирике Фета↑ Фет
`
Популярные сочинения
- История любви Евгения Базарова и Анны Сергеевны Одинцовой в романе Отцы и дети
Любовь между Базаровым и Одинцовой не является ключевой линией сюжета романа. Однако она добавляет образу главного героя, Евгения, новые черты, которые он так тщательно скрывает от окружающих и даже близких ― способность к глубоким чувствам. - Ревизор — история создания комедии Гоголя
Действия, описанные в комедии Н.В.Гоголя «Ревизор», происходят в небольшом уездном городе России. Мелкого петербургского чиновника Хлестакова местные власти принимают за ревизора из столицы. - Сочинения по творчеству Булгакова
Михаил Афанасьевич Булгаков родился в интеллигентной семье в городе Киев. Он был доктором по первому образованию, и некоторое количество времени работал по профессии и даже
Фет Афанасий
Кактус
А.А.ФЕТ
КАКТУС
Рассказ
Несмотря на ясный июльский день и сенной запах со скошенного луга, я, принимая хинин, боялся обедать в цветнике под елками, — и накрыли в столовой. Кроме трех человек небольшой семьи за столом сидел молодой мой приятель Иванов, страстный любитель цветов и растений, да очень молодая гостья.
Еще утром, проходя через биллиардную, я заметил, что единственный бутон белого кактуса (cactus grandiflora), цветущего раз в год, готовится к расцвету.
— Сегодня в шесть часов вечера, — сказал я домашним, — наш кактус начнет распускаться.
Если мы хотим наблюдать за его расцветом, кончающимся увяданием пополуночи, то надо его снести в столовую.
При конце обеда часы стали звонко выбивать шесть, и, словно вторя дрожанию колокольчика, золотистые концы наружных лепестков бутона начали тоже вздрагивать, привлекая наше внимание.
— Как вы хорошо сделали, — умеряя свой голос, словно боясь запугать распускающийся цветок, сказал Иванов, — что послушались меня и убрали бедного индийца подальше от рук садовника. Он бы и его залил, как залил его старого отца. Он не может помириться с мыслию, чтобы растение могло жить без усердной поливки.
Пока пили кофе, золотистые лепестки настолько раздвинулись, что позволили видеть посреди своего венца нижние края белоснежной туники, словно сотканной руками фей для своей царицы.
— Верно, он вполне распустится еще не скоро? — спросила молодая девушка, не обращаясь ни к кому особенно с вопросом.
— Да, пожалуй, не раньше как к семи часам, — ответил я.
— Значит, я успею еще побренчать на фортепьяно, — прибавила девушка и ушла в гостиную к роялю.
— Хоть и близкое к закату, солнце все-таки мешает цветку, — заметил Иванов. — Позвольте, я ему помогу, — прибавил он задвигая белую занавеску окна, у которого стоял цветок.
Скоро раздались цыганские мелодии, которых власть надо мною всесильна. Внимание всех было обращено на кактус. Его золотистые лепестки, вздрагивая то там, то сям, начинали принимать вид лучей, в центре которых белая туника все шире раздвигала свои складки. В комнате послышался запах ванили.
Кактус завладевал нашим вниманием, словно вынуждая нас участвовать в своем безмолвном торжестве; а цыганские песни капризными вздохами врывались в нашу тишину.
Боже! думалось мне, какая томительная жажда беззаветной преданности, беспредельной ласки слышится в этих тоскующих напевах. Тоска вообще чувство мучительное; почему же именно эта тоска дышит таким счастием? Эти звуки не приносят ни представлений, ни понятий; на их трепетных крыльях несутся живые идеи. И что, по правде, дают нам наши представления и понятия? Одну враждебную погоню за неуловимою истиной.
Разве самое твердое астрономическое понятие о неизменности лунного диаметра может заставить меня не видать, что луна разрослась на востоке? Разве философия, убеждая меня, что мир только зло, или только добро, или ни то, ни другое, властна заставить меня не содрогаться от прикосновения безвредного, но гадкого насекомого или пресмыкающегося, или не слыхать этих зовущих звуков и этого нежного аромата? Кто жаждет истины, ищи ее у художников. Поэт говорит:
Благоговея богомольно
Перед святыней красоты.
Другой высказывает то же словами:
Не кончив молитвы,
На звук тот отвечу
И брошусь из битвы
Ему я навстречу.
Этому, по крайней мере, верили в сороковых годах. Эти верования были общим достоянием. Поэт тогда не мог говорить другого, и цыгане не могли идти тем путем, на который сошли теперь.
И они верили в красоту и потому ее и знали. Но ведь красота-то вечна. Чувство ее — наше прирожденное качество.
Цыганские напевы смолкли, и крышка рояля тихонько стукнула.
— Софья Петровна, — позвал Иванов молодую девушку, — вы кончили как раз вовремя. Кактус в своем апофеозе. Идите, это вы нескоро увидите.
Девушка подошла и стала рядом с Ивановым, присевшим против кактуса на стул, чтобы лучше разглядеть красоту цветка.
— Посмотрите, какая роскошь тканей! Какая девственная чистота и свежесть! А эти тычинки? Это папское кропило, концы которого напоены золотым раствором. Теперь загляните туда, в глубину таинственного фиала. Глаз не различает конца этого не то светло-голубого, не то светло-зеленого грота. Ведь это волшебный водяной грот острова Капри. Поневоле веришь средневековым феям. Эта волшебная пещера создана для них!
— Очень похоже на подсолнух, — сказала девушка и отошла к нашему столу.
— Что вы говорите, Софья Петровна! — с ужасом воскликнул Иванов, — в чем же вы находите сходство? Разве в том только что и то и другое растение, да что и то и другое окаймлено желтыми лепестками. Но и между последними кричащее несходство. У подсолнуха они короткие эллиптические и мягкие, а здесь, видите ли, какая лучистая звезда, словно кованная из золота.
Да сам-то цветок? Ведь это храм любви!
— А что такое, по-вашему, любовь? — спросила девушка.
— Понимаю, — ответил Иванов. — Я видел на вашем столике философские книжки или, по крайней мере, желающие быть таковыми, И вот вы меня экзаменуете. Не стесняясь никакими в мире книжками, скажу вам: любовь это самый непроизвольный, а потому самый искренний и обширный диапазон жизненных сил индивидуума, начиная от вас и до этого прелестного кактуса, который теперь в этом диапазоне.
— Говорите определеннее, я вас не понимаю.
— Не капризничайте. Что сказал бы ваш учитель музыки, услыхав эти слова? Вы, может быть, хотите сказать, что мое определение говорит о качествах вещи, а не об ее существе. Но я не мастер на определения и знаю, что они бывают двух родов:
отрицательные, которые, собственно, ничего не говорят, и положительные, но до того общие, что если и говорят что-либо, так совершенно неинтересное. Позвольте же мне на этот раз остаться при своем, хотя и одностороннем, зато высказывающем мое мнение…
— Ведь вы хотите, — прервала девушка, — объяснить мне, что такое любовь, и приводите музыкальный термин, не имеющий, по-моему, ничего общего с объясняемым предметом.
Я не выдержал.
— Позвольте мне, — сказал я, — вступиться за своего приятеля. Напрасно вы проводите такую резкую черту между чувством любви и чувством эстетическим, хотя бы музыкальным.
Если искусство вообще недалеко от любви (эроса), то музыка, как самое между искусствами непосредственное, к ней всех ближе.
Я бы мог привести собственный пример. Сейчас, когда вы наигрывали мои любимые цыганские напевы, я под двойным влиянием музыки и цветка, взалкавшего любви, унесся в свою юность, во дни поэзии и любви. Но чтоб еще нагляднее оправдать слова моего приятеля, я готов рассказать небольшой эпизод, если у вас хватит терпения меня выслушать.
— Хватит, хватит. Сделайте милость, расскажите, — торопливо проговорила девушка, присаживаясь к столу со своим вязаньем.
— Ровно 25 лет тому назад я служил в гвардии и проживал в отпуску в Москве, на Басманной. В Москве встретился я со старым товарищем и однокашником Аполлоном Григорьевым. Никто не мог знать Григорьева ближе, чем я, знавший его чуть не с отрочества. Это была природа в высшей степени талантливая, искренно преданная тому, что в данную минуту он считал истиной, и художественно-чуткая. Но, к сожалению, он не был, по выражению Дюма-сына, из числа людей знающих (des hommes qui savent) в нравственном смысле. Вечно в поисках нового во всем, он постоянно менял убеждения. Это они называют развитием, забывая слово Соломона, что это уже было прежде нас. По крайней мере, он был настолько умен, что не сетовал на то, что ни на каком поприще не мог пустить корней, и доваривал, что ему не суждено просперировать. В означенный период он был славянофилом и носил не существующий в народе кучерской костюм. Несмотря на палящий зной, он чуть не ежедневно являлся ко мне на Басманную из своего отцовского дома на Полянке. Это огромное расстояние он неизменно проходил пешком и вдобавок с гитарой в руках. Смолоду он учился музыке у Фильда и хорошо играл на фортепиано, но, став страстным цыганистом, променял рояль на гитару, под которую слабым и дрожащим голосом пел цыганские песни. К вечернему чаю ко мне нередко собирались два-три приятеля-энтузиаста, и у нас завязывалась оживленная беседа. Входил Аполлон с гитарой и садился за нескончаемый самовар. Несмотря на бедный голосок, он доставлял искренностию и мастерством своего пения действительное наслаждение. Он, собственно, не пел, а как бы пунктиром обозначал музыкальный контур пьесы.
Образ кактуса в рассказе А.А. Фета «Кактус».
Прежде всего, следует определить ту роль, которую играет этот образ в произведении, а для этого сначала надо выяснить, в чём заключается основная цель и идея рассказа. На мой взгляд, рассказ является философским размышлением на тему взаимосвязи и взаимозависимости эстетических и любовных чувств. В целях доказательства этой взаимосвязи повествователь передаёт нам историю о несчастной любви цыганки Стеши и её великолепном пении. Его цель – доказать Софье Петровне её неправоту, т.е. налицо спор двух мировоззрений: восторженного и охлаждено-безразличного отношений к искусству и окружающей действительности. Следовательно, цель рассказа – раскрыть конфликт между двумя этими мировоззрениями и продемонстрировать его исход. А кактус представляет собой символическое изображение Прекрасного: с него рассказ начинается и им завершается.
В начале рассказа повествователь и Иванов восторгаются кактусом, его тщательно описывают, и во время этого описания превозносится его красота. После начинается спор, и повествователь надеется убедить Софью Петровну в истинности своего взгляда на искусство, но он терпит поражение и кактус погибает. Мне кажется, здесь можно провести параллель: прекрасный кактус и надежды на то, что прекрасная девушка сможет оценить красоту; и уже лишившееся всего своего очарования, внутреннего света мёртвое растение («бездушный труп») вместе с холодной, сверх меры рациональной девушкой, не способной к восприятию высокого искусства, вызывающей некоторую долю отвращения.
А Вы заметили немаловажную деталь в авторской характеристике Софьи Петровны? «Очень молодая». Значит, она – будущее, и это будущее основано на принципах сухого рационализма и прагматизма, лишённого всякого чувства прекрасного, — не особо радужная перспектива. Какая женщина получится из этой девицы, не желающей поддаваться чувствам и строго разграничивающей любовь и музыку?
Любопытна так же своеобразная «мутация» поведения другого персонажа – Иванова. В начале рассказа он в восхищении от кактуса, всячески стремится проявить свою заботу о прекрасном растении: «Как вы хорошо сделали, — умеряя свой голос, словно боясь запугать распускающийся цветок, сказал Иванов, — что послушались меня и убрали бедного индийца подальше от рук садовника». Или: «Хотя и близкое к закату, солнце всё-таки мешает цветку, — заметил Иванов. – Позвольте я ему помогу, — прибавил он, задвигая белую занавеску окна, у которого стоял цветок». Но, в то же время, после непродолжительного спора с Софьей Петровной и рассказа автора о своём знаменитом современнике и цыганском пении, никто иной как Иванов, вдоволь налюбовавшись, предложил срезать красивый цветок: «Ведь всё равно ему умирать. Так ли, сяк ли». Это характеризует молодого человека (заметьте, молодость персонажа автором так же подчёркивается в краткой характеристике) как не имеющего своего определённого и устойчивого мнения.
Иванов в своём роде тоже будущее, но уже не скептически-рациональное как в случае с Софьей Петровной, а, что, на мой взгляд, гораздо хуже, не имеющее своего собственного голоса, но умеющее быстро оценив ситуацию присоседиться к тому направлению мысли и воли, которое в силе на данный момент. Это люди одного момента, одной минуты – прошло время и они так же легко поменяют свои теперешние взгляды на более модные, политически и общественно «современные», как до того придерживались кардинально противоположных воззрений, И ещё одни момент, такие люди никогда не смущаются, даже если их поймают с поличным. Иванова совершенно не смущает предложение срезать кактус и небрежное замечание о том, что «Всё равно ему умирать» (о кактусе), резко противоречащее его отношению к цветку в самом начале рассказа и некоторой поддержки, оказываемой автору во время его рассказа о Григорьеве и Стеше.
Кактус в данном случае играет роль своеобразной «лакмусовой бумажки», определяющей и выявляющей не в самом выгодном свете (хотя явного порицания Софьи Петровны в рассказе не наблюдается) такого типа людей, как «скептическая девица», и приспособленцев типа Иванова. А таких людей во все времена было предостаточно, и они всегда приносили хотя бы и незначительный, но вред окружающим, разрушая в их душах чувство прекрасного, на коем зиждется нравственная красота каждого человека.
Софье Петровне и Иванову, этим двум представителям молодого поколения противопоставляются люди прошлого, представленные в рассказе в лице автора-повествователя и покойного на момент повествования поэта – Аполлона Григорьева. Их отличает верность своим убеждениям, неподменяемостью понятий и некоей страстностью (особенно в образе Григорьева). Но самое главное в их характеристике (заочной) – способность любить и понимать всё Прекрасное, ставить эстетический идеал на первое место, не зависимо от социально-политических взглядов и разницы в убеждениях (Фет позволяет себе лёгкую иронию по адресу славянофильства Аполлона Григорьева).
Рассказывая эпизод о цыганском пении, автор намеренно подчёркивает преображающую силу искусства: «Я жадно смотрел на её лицо, отражавшее всю охватившую её страсть. При последних стихах слёзы градом побежали по её щеке». В этом есть величие трагического: судьба личности и произведение искусства слились воедино, породив очищающие слёзы, возвысив тем самым цыганку, певичку почти до уровня трагической героини.
Примечательно то, что Фет в качестве произведения искусства выбрал именно цыганские романсы. В этом есть нечто от поэзии Природы, что-то дикое, надвременное, и всё это слилось в образе Стеши, оказав непередаваемое влияние на душу автора-повествователя. Ведь прошло уже много лет, а он помнит этот романс и его исполнительницу и её историю несчастной любви так, как будто это было вчера.
Это место в рассказе можно фактически назвать изображением катарсиса изнутри, взгляд поэта на свои собственные ощущения от соприкосновения с тайной Прекрасного и трагического искусства.
Кактус умирает, оставив своих недавних поклонников равнодушными к своей гибели, даже в некоторой степени содействовавшими ей. А кактус – это всё прекрасное, это пение Стеши, это любовь, это возвышенные чувства. Вот его роль в рассказе.
Теперь позволим себе несколько отступить в сторону от вопроса о восприятии кактуса персонажами рассказа и сделаем попытку определить высший смысл этого образа. По какой причине рассказ назван именно «Кактус»? Я считаю, что Фет придавал особое значение именно растению. Растение – это часть природы, а что для человека может быть важнее Природы? А цветение редкого растения – это просто чудо, которое свойственно Природе, и это не субъективная оценка – чудеса природы врываются в жизнь людей, разрушая их скучную обыденность. Просто не всем дано увидеть такое чудо и оценить его.
Кактус соединяет в себе трагическое начало с идеей вечного и неувядаемого искусства. Но искусство не может существовать в среде абсолютно к нему равнодушной, не способной переживать момент взлёта и падения духа, очищения чувств. Оказавшись в такой холодной среде оно обречено на гибель, на что символически указывает Фет в заключительных строках своего рассказа: «Цветок был срезан и поставлен в стакан с водой. Мы распрощались. Когда утром мы собрались к кофею, на краю стакана лежал бездушный труп вчерашнего красавца кактуса».
ГОУ ВПО МГПУ
Образ кактуса в рассказе А.А. Фета «Кактус»
Выполнила:
Кандаурова Н.
Студентка III РУС – ОД