Читать сказки про шиша читать

Аленький цветочекаксаков сергей тимофеевич42:15130001снежная королеваганс христиан андерсен58:45110000курочка рябарусская народная00:2098002красная шапочкашарль перро03:2097500цветик-семицветиквалентин катаев11:0097001золушкашарль перро14:1096000дюймовочкаганс христиан андерсен19:3095000маша и медведьрусская народная03:3095000белоснежка и семь
Аленький цветочек Аксаков Сергей Тимофеевич 42:15 130001 Снежная королева Ганс Христиан Андерсен 58:45 110000 Курочка Ряба Русская народная 00:20 98002 Красная Шапочка Шарль Перро 03:20 97500 Цветик-семицветик Валентин Катаев 11:00 97001 Золушка Шарль Перро 14:10 96000 Дюймовочка Ганс Христиан Андерсен 19:30 95000 Маша и медведь Русская народная 03:30 95000 Белоснежка и семь гномов Братья Гримм 14:50 94001 Три поросенка Русская народная 03:40 94000 Кот в сапогах Шарль Перро 06:20 93000 Теремок Русская народная 02:20 93000 Айболит Корней Иванович Чуковский 04:35 90001 Двенадцать месяцев Самуил Маршак 11:10 90001 Волк и семеро козлят Братья Гримм 02:40 90000 Василиса Прекрасная Русская народная 14:25 90000 Русалочка Ганс Христиан Андерсен 42:20 90000 Сказка о мёртвой царевне и семи богатырях Александр Сергеевич Пушкин 12:55 87000 Морозко Русская народная 07:10 87000 Сказка о царе Салтане Александр Сергеевич Пушкин 23:25 86001 Золотой ключик, или Приключения Буратино Алексей Николаевич Толстой 2:02:40 80000 Волшебник Изумрудного города Александр Волков 3:24:15 80000 Каша из топора Русская народная 01:50 73000 Карлик Нос Вильгельм Гауф 50:00 71000 Сказка о рыбаке и рыбке Александр Сергеевич Пушкин 05:50 70003 Гадкий утенок Ганс Христиан Андерсен 16:05 70001 Маленький Мук Вильгельм Гауф 28:10 70000 Карлсон, который живёт на крыше Астрид Линдгрен 2:20:15 70000 Петушок и бобовое зернышко Русская народная 01:30 70000 Витя Малеев в школе и дома Николай Носов 4:00:20 70000 Бременские музыканты Братья Гримм 06:15 68000 Иван-крестьянский сын и чудо-юдо Русская народная 14:20 67000 Маленький принц Антуан Де Сент-Экзюпери 1:15:40 66000 Рапунцель Братья Гримм 06:50 65000 Колобок Русская народная 02:35 64000 Спящая красавица Шарль Перро 06:25 63000 Горшочек каши Братья Гримм 01:45 62000 Царевна-лягушка Русская народная 10:30 61000 Принцесса на горошине Ганс Христиан Андерсен 01:35 60000 Мойдодыр Корней Иванович Чуковский 02:55 60000 Кошкин дом Самуил Маршак 20:20 60000 Румпельштильцхен Братья Гримм 06:25 59000 Три медведя Русская народная 03:05 58000 Король Дроздобород Братья Гримм 09:40 56000 Сивка-бурка Русская народная 07:05 55000 Маленькие человечки Братья Гримм 03:15 53000 Сказка о глупом мышонке Самуил Маршак 02:15 53000 Гуси-лебеди Русская народная 02:45 52000 Огниво Ганс Христиан Андерсен 12:15 50000 Гензель и Гретель Братья Гримм 15:35 50000 Рикки Тикки Тави Редьярд Киплинг 30:10 50000 Алиса в стране чудес Льюис Кэрролл 2:08:05 50000 Винни-Пух и все-все-все Алан Александр Милн 4:04:15 50000 Приключения Синдбада-Морехода Арабская сказка 35:50 49000 Золотой гусь Братья Гримм 08:35 47000 Лиса и волк Русская народная 02:55 47000 Иван-царевич и серый волк Русская народная 10:55 46000 Госпожа Метелица Братья Гримм 05:40 44000 Бабушка Вьюга Братья Гримм 05:30 44000 Лиса и тетерев Русская народная 01:05 43000 Шесть лебедей Братья Гримм 10:50 41000 Дикие лебеди Ганс Христиан Андерсен 30:50 40000 Калиф аист Вильгельм Гауф 24:20 40000 Телефон Корней Иванович Чуковский 02:15 40000 Бычок-смоляной бочок Русская народная 04:05 40000 Лягушка-путешественница Всеволод Гаршин 07:05 40000 Стоптанные туфельки Братья Гримм 07:25 38000 Баба Яга и ягоды Русская народная 02:00 37000 Жихарка Русская народная 02:30 36900 Сказка о попе и о работнике его Балде Александр Сергеевич Пушкин 05:40 35000 Мальчик-с-пальчик Шарль Перро 07:20 35000 Соломинка, уголек и боб Братья Гримм 02:10 35000 Бой на Калиновом мосту Русская народная 06:40 34000 Яблоко Сутеев Владимир Григорьевич 02:30 33940 Как муравьишка домой спешил Виталий Бианки 08:40 33510 Сказка о золотом петушке Александр Сергеевич Пушкин 05:25 32000 Щелкунчик и мышиный король Амадей Гофман 1:55:00 32000 Двенадцать братьев Братья Гримм 10:30 32000 Финист-ясный сокол Русская народная 11:45 31000 Пеппи поселяется в вилле Курица Астрид Линдгрен 2:14:10 30001 Федорино горе Корней Иванович Чуковский 03:55 30001 Ромашка Ганс Христиан Андерсен 07:05 30000 Дудочка и кувшинчик Валентин Катаев 08:20 30000 Конёк-Горбунок Пётр Ершов 58:20 30000 Приключения Чиполлино Джанни Родари 4:29:30 30000 Тимур и его команда Аркадий Гайдар 1:47:40 30000 Репка Русская народная 00:45 28000 Мышонок Пик Виталий Бианки 35:00 27700 Белоснежка и Алоцветик Братья Гримм 08:15 26000 Первая охота Виталий Бианки 03:25 25360 Мешок яблок Сутеев Владимир Григорьевич 04:50 25100 Алые паруса Александр Грин 2:17:55 25001 Снегурочка Русская народная 03:15 25000 Кошка, которая гуляла сама по себе Редьярд Киплинг 18:55 25000 Чук и Гек Аркадий Гайдар 46:00 25000 Царевна Несмеяна Русская народная 04:05 22000 Под грибом Сутеев Владимир Григорьевич 02:00 21040 Стойкий оловянный солдатик Ганс Христиан Андерсен 07:35 20001 Мэри Поппинс Памела Трэверс 2:30:45 20001 Братья Маугли Редьярд Киплинг 38:10 20000 Пеппи собирается в путь Астрид Линдгрен 2:16:00 20000 Серая Шейка Мамин-Сибиряк 14:55 20000 Питер Пэн Барри Джеймс 3:04:35 20000 Палочка-выручалочка Сутеев Владимир Григорьевич 04:40 18550 Тараканище Корней Иванович Чуковский 03:30 18000 Вершки и корешки Русская народная 01:00 18000 Песочный человек Амадей Гофман 1:14:25 16000 Крошка Енот и тот, кто сидит в пруду Лилиан Мур 06:50 15630 Кто сказал «МЯУ»? Сутеев Владимир Григорьевич 03:35 15420 Чудо-дерево Корней Иванович Чуковский 00:50 15000 Дикая собака Динго или повесть о первой любви Рувим Фраерман 3:19:55 15000 Приключения барона Мюнхаузена Рудольф Эрих Распе 1:06:25 15000 Черная курица, или Подземные жители Антоний Погорельский 56:20 15000 Зимовье зверей Русская народная 03:20 14000 Чей нос лучше Виталий Бианки 04:05 13630 Живая вода Братья Гримм 12:15 13000 Золотой горшок Амадей Гофман 2:46:05 12000 Горячий камень Аркадий Гайдар 07:05 11000 Свинопас Ганс Христиан Андерсен 08:15 10000 Пеппи в стране Веселии Астрид Линдгрен 2:02:45 10000 Летучий корабль Русская народная 14:50 10000 Веретено, ткацкий челнок и иголка Братья Гримм 05:25 10000 Приключения Тома Сойера Марк Твен 6:19:10 10000 Муфта, Полботинка и Моховая Борода Эно Рауд 10:14:55 10000 Детки в клетке Самуил Маршак 05:25 9630 Девушка-дикарка Братья Гримм 10:40 9500 О Военной тайне, о Мальчише-Кибальчише и его твёрдом слове Аркадий Гайдар 11:35 9350 Дружба кошки и мышки Братья Гримм 04:55 9000 Кораблик Сутеев Владимир Григорьевич 00:55 9000 Лиса и журавль Русская народная 01:15 8500 Королевские дети Братья Гримм 16:25 8500 Мороз Иванович Владимир Одоевский 12:35 8001 Тень Ганс Христиан Андерсен 24:05 8000 Королек и медведь Братья Гримм 04:50 8000 Приключения Пиноккио. История деревянной куклы Карло Коллоди 3:26:55 8000 Король-лягушонок, или Железный Генрих Братья Гримм 07:25 7500 Оле-Лукойе Ганс Христиан Андерсен 19:45 7000 Охота питона Каа Редьярд Киплинг 48:40 7000 Ленивый Хайнц Братья Гримм 04:30 7000 Три котёнка Сутеев Владимир Григорьевич 00:35 6900 Крокодил Корней Иванович Чуковский 08:50 6800 Муха-Цокотуха Корней Иванович Чуковский 02:20 6500 Лесная старуха Братья Гримм 04:20 6500 У Лукоморья дуб зеленый Александр Сергеевич Пушкин 00:55 6001 Снеговик Ганс Христиан Андерсен 08:50 6000 Сестрица Алёнушка и братец Иванушка Русская народная 03:50 6000 Тигр! Тигр! Редьярд Киплинг 32:55 6000 Одноглазка, двуглазка и треглазка Братья Гримм 11:20 6000 Дядя Миша Сутеев Владимир Григорьевич 04:45 6000 Петушок золотой гребешок Русская народная 03:00 5800 Заяц-хваста Русская народная 01:02 5800 Зайкина избушка Русская народная 03:25 5600 Теремок в стихах Самуил Маршак 11:50 5600 Ослик Братья Гримм 06:30 5500 Марья Моревна Русская народная 15:30 5400 Баба-яга Русская народная 04:30 5200 Лисичка со скалочкой Русская народная 02:40 5200 Новое платье короля Ганс Христиан Андерсен 07:30 5000 Как в джунгли пришёл страх Редьярд Киплинг 31:15 5000 Диво дивное, чудо чудное Русская народная 07:20 5000 Холодное сердце Вильгельм Гауф 1:29:50 5000 Очески Братья Гримм 01:05 5000 Айболит и воробей Корней Иванович Чуковский 01:50 5000 Если бы я был взрослым Виктор Драгунский 03:25 5000 Два мороза Русская народная 04:05 4800 Разные колёса Сутеев Владимир Григорьевич 02:40 4800 Подземный человечек Братья Гримм 08:40 4500 По щучьему веленью Русская народная 08:15 4400 Самое дорогое Русская народная 02:25 4200 Что я люблю Виктор Драгунский 02:45 4200 Цыпленок и утенок Сутеев Владимир Григорьевич 01:05 4150 Кощей Бессмертный Русская народная 10:30 4100 Сказка о царе Берендее Русская народная 23:20 4100 Лён Ганс Христиан Андерсен 07:55 4000 Семь воронов Братья Гримм 04:50 4000 Волшебная лампа Аладдина Арабская сказка 50:30 4000 Серебряное копытце Павел Бажов 12:45 4000 Чудесная рубашка Русская народная 09:00 3800 Сверху вниз, наискосок Виктор Драгунский 05:05 3800 Журавль и цапля Русская народная 01:30 3600 Главные реки Америки Виктор Драгунский 05:00 3600 Нашествие джунглей Редьярд Киплинг 52:00 3500 Сказка о рыбаке и его жене Братья Гримм 14:50 3500 Капризная кошка Сутеев Владимир Григорьевич 01:45 3460 Королевский анкас Редьярд Киплинг 35:20 3400 Мороз и заяц Русская народная 01:10 3400 Ровно 25 кило Виктор Драгунский 08:15 3400 Мышонок и карандаш Сутеев Владимир Григорьевич 01:50 3400 Поди туда-не знаю куда, принеси то-не знаю что Русская народная 27:05 3200 Профессор кислых щей Виктор Драгунский 04:30 3200 Старик из стеклянной горы Братья Гримм 04:05 3001 Attalea princeps Всеволод Гаршин 13:55 3001 Рыжие собаки Редьярд Киплинг 48:05 3000 Волшебное яблочко Русская народная 14:10 3000 Пастушка и трубочист Ганс Христиан Андерсен 08:35 3000 Бутерброд Корней Иванович Чуковский 00:25 3000 Красный шарик в синем небе Виктор Драгунский 05:20 3000 Голубая чашка Аркадий Гайдар 39:30 3000 Малахитовая шкатулка Павел Бажов 41:40 3000 Семь Симеонов Русская народная 07:55 2800 Зеленчатые леопарды Виктор Драгунский 05:35 2800 Котауси и Мауси Корней Иванович Чуковский 00:30 2700 У страха глаза велики Русская народная 01:30 2700 Хитрая наука Русская народная 08:15 2600 Крылатый, мохнатый да масленый Русская народная 04:07 2600 Волшебница Шарль Перро 05:50 2600 Весна Редьярд Киплинг 39:55 2500 Столик, сам накройся, золотой осел и дубинка из мешка Братья Гримм 20:45 2500 Пастушья дудочка Русская народная 06:20 2400 Штопальная игла Ганс Христиан Андерсен 06:25 2350 Подарки феи Шарль Перро 05:50 2300 Петух и краски Сутеев Владимир Григорьевич 00:35 2300 Баранкин, будь человеком Валерий Медведев 3:10:35 2300 Мистер Твистер Самуил Маршак 09:05 2300 Волшебный магазин Сутеев Владимир Григорьевич 22:50 2260 Снегурушка и лиса Русская народная 02:20 2200 Мотогонки по отвесной стене Виктор Драгунский 06:15 2200 Кот-рыболов Сутеев Владимир Григорьевич 04:35 2150 Путаница Корней Иванович Чуковский 01:40 2050 Чудесное путешествие Нильса с дикими гусями Сельма Лагерлеф 4:17:00 2001 Городок в табакерке Владимир Одоевский 12:50 2001 Капля воды Ганс Христиан Андерсен 03:00 2000 Три брата Братья Гримм 04:25 2000 Ежики смеются Корней Иванович Чуковский 00:10 2000 Гусиное горлышко Виктор Драгунский 07:25 2000 Как собака друга искала Русская народная 01:45 2000 О жабе и розе Всеволод Гаршин 12:30 2000 Три толстяка Юрий Олеша 3:24:15 2000 Принц и нищий Марк Твен 6:16:00 2000 Хозяйка Медной горы Павел Бажов 17:15 2000 Каменный цветок Павел Бажов 38:05 2000 Это что за птица? Сутеев Владимир Григорьевич 02:55 1940 Пожар во флигеле, или подвиг во льдах Виктор Драгунский 08:20 1800 О молодильных яблоках и живой воде Русская народная 22:15 1800 Заяц и ёж Братья Гримм 04:20 1780 Тихая сказка Самуил Маршак 01:30 1700 Коза дереза Русская народная 03:00 1600 Смерть шпиона Гадюкина Виктор Драгунский 11:30 1600 Пряничный домик Братья Гримм 08:20 1500 Закаляка Корней Иванович Чуковский 00:25 1500 Еж Алексей Николаевич Толстой 00:40 1500 Три змеиных листочка Братья Гримм 07:25 1500 Кот Васька Алексей Николаевич Толстой 01:00 1400 Ничего изменить нельзя Виктор Драгунский 05:40 1400 Лиса и медведь Русская народная 05:20 1400 Терешечка Русская народная 04:30 1350 Сорока Алексей Николаевич Толстой 01:25 1300 Ель Ганс Христиан Андерсен 15:45 1250 Ослиная шкура Шарль Перро 15:40 1200 Ванькины именины Мамин-Сибиряк 12:10 1200 Грибы Алексей Николаевич Толстой 02:40 1200 Сражение у чистой речки Виктор Драгунский 05:35 1200 Али-Баба и сорок разбойников Арабская сказка 33:50 1200 Чайник Ганс Христиан Андерсен 03:00 1200 Лиса и дрозд Русская народная 03:55 1170 Медведко Мамин-Сибиряк 08:45 1100 Муравей Алексей Николаевич Толстой 01:35 1100 Эльф розового куста Ганс Христиан Андерсен 08:50 1000 Как лиса училась летать Русская народная 00:50 1000 О Молочке, овсяной Кашке и сером котишке Мурке Мамин-Сибиряк 06:20 1000 Елка Корней Иванович Чуковский 00:30 1000 Сова и кот Алексей Николаевич Толстой 00:55 1000 Домовёнок Кузя Татьяна Александрова 2:09:30 1000 Рассказы о животных Борис Житков 1:24:30 1000 Кладовая солнца Михаил Пришвин 1:12:20 1000 Сказание о гордом Аггее Всеволод Гаршин 17:05 1000 Тиха украинская ночь Виктор Драгунский 06:35 1000 Джельсомино в Стране лжецов Джанни Родари 3:07:00 1000 Три пряхи Братья Гримм 04:45 1000 Сказки дядюшки Римуса Джоэль Чендлер Харрис 1:32:30 1000 Иванушка-дурачок Русская народная 04:55 950 Белый котик Редьярд Киплинг 37:45 910 Хрустальная гора Русская народная 04:20 900 Илья Муромец и Соловей разбойник Русская народная 10:06 900 О том, как жила-была последняя Муха Мамин-Сибиряк 15:20 900 Маша и мышки Алексей Николаевич Толстой 01:40 900 Петя Иванов и волшебник Тик-Так Сутеев Владимир Григорьевич 31:20 900 Голубая змейка Павел Бажов 21:00 900 Терем-теремок Сутеев Владимир Григорьевич 03:35 890 Раз, два — дружно! Сутеев Владимир Григорьевич 03:35 880 Золотой топор Русская народная 01:10 850 Козлёнок, который считал до десяти Альф Прейсен 05:00 850 Мы ищем кляксу Сутеев Владимир Григорьевич 04:25 840 Дочь Болотного Царя Ганс Христиан Андерсен 1:10:20 820 Чего боялся Петя Самуил Маршак 01:15 820 Синяя Борода Шарль Перро 06:40 800 Пора спать Мамин-Сибиряк 13:25 800 Заяц Алексей Николаевич Толстой 01:15 800 Морской царь и Василиса Премудрая Русская народная 13:25 800 Хитрый способ Виктор Драгунский 06:00 800 Про Бегемота, который боялся прививок Сутеев Владимир Григорьевич 02:05 800 Огневушка-поскакушка Павел Бажов 17:10 800 Добрыня Никитич и Змей Горыныч Русская народная 08:44 800 Крошечка-Хаврошечка Русская народная 04:05 750 Бутылочное горлышко Ганс Христиан Андерсен 20:20 720 Приемыш Мамин-Сибиряк 16:15 701 Дочь и падчерица Русская народная 02:55 700 Рике с хохолком Шарль Перро 12:35 700 Верблюд Алексей Николаевич Толстой 01:30 700 Алёша Попович и Тугарин Змеевич Русская народная 06:34 700 Лиса и заяц Русская народная 02:50 700 Петя и Красная Шапочка Сутеев Владимир Григорьевич 09:50 670 Лиса и козел Русская народная 00:55 650 Хромка Михаил Пришвин 02:15 650 Горшеня Русская народная 06:40 600 Присказка Мамин-Сибиряк 00:50 600 Мышка Алексей Николаевич Толстой 00:45 600 Дикий помещик Салтыков-Щедрин 14:05 600 Синий кинжал Виктор Драгунский 03:55 600 Садко Русская народная 12:35 600 Последняя жемчужина Ганс Христиан Андерсен 05:00 575 Серебряное блюдечко и наливное яблочко Русская народная 06:00 550 Пляши, куколка, пляши! Ганс Христиан Андерсен 01:50 540 То, чего не было Всеволод Гаршин 08:00 501 Серебряная монетка Ганс Христиан Андерсен 07:50 500 Про Воробья Воробеича, Ерша Ершовича и весёлого трубочиста Яшу Мамин-Сибиряк 10:20 500 Три счастливчика Братья Гримм 05:05 500 Лиса Алексей Николаевич Толстой 00:55 500 Автомобиль Николай Носов 03:25 500 Что бывало Борис Житков 54:00 500 Жар-птица и Василиса-царевна Русская народная 07:00 500 Вольга и Микула Селянинович Русская народная 06:05 500 Два Ивана-солдатских сына Русская народная 19:40 450 Бабочка Сутеев Владимир Григорьевич 00:50 430 Пятеро из одного стручка Ганс Христиан Андерсен 06:00 425 Ставр Годинович Русская народная 12:10 420 Ангел Ганс Христиан Андерсен 04:35 420 Живая шляпа Николай Носов 02:20 401 Воротничок Ганс Христиан Андерсен 04:20 400 Умная Гретель Братья Гримм 05:05 400 Про Воронушку-чёрную головушку и жёлтую птичку Канарейку Мамин-Сибиряк 12:30 400 Радость Корней Иванович Чуковский 00:35 400 Картина Алексей Николаевич Толстой 01:00 400 Бычок — чёрный бочок, белые копытца Русская народная 03:35 400 Гаечки Михаил Пришвин 02:00 400 Синюшкин колодец Павел Бажов 23:00 400 Горный мастер Павел Бажов 22:35 400 Илья Муромец и Калин-царь Русская народная 20:30 400 Солдат и царица Русская народная 12:20 400 Замазка Николай Носов 03:35 380 Заплатка Николай Носов 02:25 360 Приключения Бибигона Корней Иванович Чуковский 17:25 350 Умнее всех Мамин-Сибиряк 12:35 350 Дочь-семилетка Русская народная 04:40 350 Старый уличный фонарь Ганс Христиан Андерсен 12:25 350 Чего только не придумают Ганс Христиан Андерсен 05:40 350 Иван Гостиный сын Русская народная 04:50 350 Умная внучка Русская народная 10:20 350 Затейники Николай Носов 01:55 340 Карасик Николай Носов 08:35 320 Ганс Чурбан Ганс Христиан Андерсен 06:20 300 Храбрый портняжка Братья Гримм 09:45 300 Кто заговорит первый Русская народная 03:55 300 Про Козявочку Мамин-Сибиряк 05:15 300 Скрюченная песня Корней Иванович Чуковский 00:30 300 Горшок Алексей Николаевич Толстой 02:45 300 Фантазёры Николай Носов 05:50 300 Святогор и Илья Муромец Русская народная 07:35 300 Мишкина каша Николай Носов 10:40 281 Клякса Николай Носов 04:10 270 Леденец Николай Носов 02:00 260 Саша Николай Носов 09:10 250 Про бабушку старушку Русская народная 01:25 250 Маленький Клаус и Большой Клаус Ганс Христиан Андерсен 21:15 250 Федина задача Николай Носов 04:15 240 Шурик у дедушки Николай Носов 07:35 230 Находчивость Николай Носов 03:20 220 Про репку Николай Носов 11:20 210 Волшебное кольцо Русская народная 22:45 201 Истинная правда Ганс Христиан Андерсен 03:55 200 Про Комара Комаровича-длинный нос и про мохнатого Мишу-короткий хвост Мамин-Сибиряк 06:50 200 Мудрец Алексей Николаевич Толстой 01:25 200 Прятки Николай Носов 03:35 200 Топтыгин и лиса Корней Иванович Чуковский 02:20 200 Что я видел Борис Житков 5:17:25 200 Медведь на воеводстве Салтыков-Щедрин 20:35 200 Хрустальный шар Братья Гримм 05:40 200 Белые амадины Виктор Драгунский 10:45 200 Вавила и скоморохи Русская народная 06:10 200 Снежный дом Алексей Николаевич Толстой 06:00 200 Умей обождать Константин Ушинский 01:52 200 Три охотника Николай Носов 07:20 190 Умный мужик Русская народная 02:30 190 Мена Русская народная 03:30 180 Тук-тук-тук Николай Носов 08:50 180 Премудрый пескарь Салтыков-Щедрин 10:50 180 Есть же разница Ганс Христиан Андерсен 06:45 180 Сказка о том, кто ходил страху учиться Братья Гримм 20:00 180 Слово Русская народная 04:30 170 Бабушка Ганс Христиан Андерсен 03:30 170 Елена Премудрая Русская народная 09:10 160 Ветер рассказывает о Вальдемаре До и его дочерях Ганс Христиан Андерсен 20:25 155 Как лиса с овцой волка наказали Русская народная 01:20 150 Про храброго Зайца-длинные уши, косые глаза, короткий хвост Мамин-Сибиряк 03:45 150 Большой морской змей Ганс Христиан Андерсен 17:25 150 Волшебная дудочка Русская народная 04:10 140 Петух и жерновцы Русская народная 02:45 130 Этажи леса Михаил Пришвин 03:20 130 Хлеб и золото Арабская сказка 02:15 120 Добрыня и Алёша Русская народная 07:00 120 Жадный вельможа Русская народная 03:55 110 Зайкин кораблик Сутеев Владимир Григорьевич 02:05 110 Счастливое семейство Ганс Христиан Андерсен 06:10 100 Квикверн Редьярд Киплинг 47:25 100 Замарашка Шарль Перро 11:25 100 Царица пчел Братья Гримм 04:05 100 Про славного царя Гороха Мамин-Сибиряк 49:10 100 Козел Алексей Николаевич Толстой 00:40 100 Черепаха Корней Иванович Чуковский 00:20 100 Болтунья Русская народная 02:10 100 Вася Весёлкин Михаил Пришвин 10:20 100 Куриный бульон Виктор Драгунский 06:55 100 Петушки Алексей Николаевич Толстой 01:15 91 Аисты Ганс Христиан Андерсен 08:50 90 Наказанная царевна Русская народная 12:00 90 Выскочка Михаил Пришвин 03:35 90 Волшебный холм Ганс Христиан Андерсен 12:45 85 Карась-идеалист Салтыков-Щедрин 20:10 81 Белый котик Редьярд Киплинг 36:50 80 Рачья свадьба Алексей Николаевич Толстой 02:15 80 Бузинная матушка Ганс Христиан Андерсен 14:20 80 Заколдованная королевна Русская народная 11:35 80 Глоток молока Михаил Пришвин 00:25 80 Кое-что Ганс Христиан Андерсен 12:05 80 Маленький Тумаи Редьярд Киплинг 37:50 70 Гречиха Ганс Христиан Андерсен 02:55 70 Куриный бог Алексей Николаевич Толстой 01:15 70 Батрак Русская народная 06:35 70 Говорящий грач Михаил Пришвин 01:10 70 Сказка об умном мышонке Самуил Маршак 03:05 70 Слуги её величества Редьярд Киплинг 30:45 60 Скорый гонец Русская народная 10:40 60 Гусак Алексей Николаевич Толстой 02:10 60 Девочка со спичками Ганс Христиан Андерсен 04:40 60 Сказка о морковке Ганс Христиан Андерсен 01:50 55 Дорожный товарищ Ганс Христиан Андерсен 34:10 55 Чудо Пурун Бхагата Редьярд Киплинг 30:00 50 Что сделала Мура Корней Иванович Чуковский 00:20 50 Побратимы Ганс Христиан Андерсен 17:25 50 Мерин Алексей Николаевич Толстой 01:30 50 Окаменелое царство Русская народная 04:45 50 Изобретатель Михаил Пришвин 05:10 50 Две ящерки Павел Бажов 28:55 50 Синяя свечка Братья Гримм 08:15 50 Могильщики Редьярд Киплинг 43:15 40 Райский сад Ганс Христиан Андерсен 26:40 40 Порточки Алексей Николаевич Толстой 01:40 40 Деревянный орел Русская народная 08:40 40 Кот Михаил Пришвин 02:05 40 Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил Салтыков-Щедрин 13:30 40 Счастливый Ганс Братья Гримм 10:05 40 Свинья-копилка Ганс Христиан Андерсен 04:10 30 Охота за бабочкой Михаил Пришвин 01:40 30 Нищий и счастье Арабская сказка 02:00 30 Перо и чернильница Ганс Христиан Андерсен 04:05 30 Берёза и три сокола Русская народная 01:50 30 Настоящая невеста Братья Гримм 13:15 25 Скверный мальчишка Ганс Христиан Андерсен 03:25 20 Верное средство Арабская сказка 01:05 20 Синий лапоть Михаил Пришвин 04:20 20 Коняга Салтыков-Щедрин 11:15 20 Кривая уточка Русская народная 01:10 15 Соловей Ганс Христиан Андерсен 17:30 10 Цветы маленькой Иды Ганс Христиан Андерсен 13:30 10 Сундук-самолёт Ганс Христиан Андерсен 10:30 10 Сказка о четырёх глухих Владимир Одоевский 07:40 10 Старый дом Ганс Христиан Андерсен 15:05 10 Улитка и роза Ганс Христиан Андерсен 03:50 10 Весной Сутеев Владимир Григорьевич 00:50 10 Двенадцать пассажиров Ганс Христиан Андерсен 07:45 10 Злой князь Ганс Христиан Андерсен 04:35 10 Неустрашимый царевич Братья Гримм 09:15 10 Сочневы камешки Павел Бажов 17:05 5 Приказчиковы подошвы Павел Бажов 12:25 5 Независимый Горбушка Виктор Драгунский 10:15 0
  • 371 22

    Каша из топора

    «Каша из топора» — народная сказка, которую хоть раз слышал каждый. В ней рассказывается о необычном рецепте блюда и смекалке русского человека. Солдат идёт домой на побывку, остановился на ночь у скупой старушки, которая…

  • 277 840

    Колобок

    Колобок – сказка, знакомая каждому взрослому, придется по душе и маленьким детям. Они быстро учат простые слова песенки Колобка и с удовольствием подпевают родителям. Из этой сказки малыши узнают, как испекла бабка для деда…

  • 342 28

    Маша и медведь

    Маша и медведь – удивительная сказка о смелости и смекалке маленькой девочки, которая не побоялась перехитрить самого медведя. Пошла гулять Машенька по лесу с подругами и заблудилась, не исполнила наказ дедушки с бабушкой…

  • 357 3447

    Теремок

    «Теремок» — сказка, которую способен пересказать почти каждый ребенок. Повествует она о необычном соседстве животных. Суть сказки проста: друг за другом на заброшенный теремок (в некоторых вариантах — рукавицу мужика) натыкаются…

  • 343 19

    Царевна-лягушка

    «Царевна-лягушка» — сказка, любимая многими поколениями детей. В ней повествуется о необычном виде сватовства царских сыновей: они выпускают из лука по стреле, чтобы узнать, где им искать себе жену. Одному из них, Ивану…

  • 6294 47

    У Лукоморья дуб зеленый

    «У лукоморья дуб зелёный…» — вступление к поэме «Руслан и Людмила», которое полюбилось читателям, как самостоятельная часть произведения. Благодаря этим первым строкам перед нами открывается чудесный мир, где живут герои…

  • 353 43

    Гуси-Лебеди

    Гуси-лебеди — произведение народного творчества. В сказке повествование начинается с того, что сестра не уследила за братом, и его унесли гуси-лебеди к Бабе Яге. Чтобы вернуть братца, девочка не останавливается перед трудностями…

  • 1733 1703

    Три медведя

    Три медведя — народная сказка с английскими корнями, знакомая каждая ребёнку с детства. В ней говорится о приключениях девочки, которая пошла в лес, заблудилась и набрела на дом трёх медведей. История показывает, что в чужом…

  • 1877 39

    Цветик-семицветик

    Цветик-семицветик — сказка, которую Валентин Катаев написал в 1940 году, и она уже многие десятилетия волнует сердца читателей. В ней причудливым образом сплелись реальность и волшебство. Девочка Женя получает от старушки…

  • 251 3454

    Репка

    Репка — русская народная сказка, которая знакома каждому ребенку с малых лет. Записанная и опубликованная в 1863 году «Репка» А. Афанасьевым имеет цепочные действия, ясные даже малышу, поэтому можно читать сказку с раннего…

  • 1875 150

    Двенадцать месяцев

    Двенадцать месяцев — сказка С. Я. Маршака, которую полюбило не одно поколение детей. В сказке рассказывается о жизни девушки в доме с мачехой и сводной сестрой. Однажды услышав приказ юной королевы, мачеха отправляет падчерицу…

  • 348 20

    Сивка-Бурка

    «Сивка-Бурка» — сказка, на которой выросло немало детей. В ней рассказывается о необычном происшествии среди обычных дней: кто-то ворует пшеницу на полях. Сторожить поле на ночь уходят по очереди три сына крестьянина. Младшего…

  • 1858 90

    Принцесса на горошине

    «Принцесса на горошине» — сказка Г. Х. Андерсена, знакомая почти каждой девочке на планете. В сказке говорится о том, как принцесса во время ненастья оказалась в пути, и ей пришлось просить ночлега у королевской семьи. Благородное…

  • 1295 621

    Как муравьишка домой спешил

    Как муравьишка домой спешил — сказка Виталия Бианки, уже много лет любимая многими семьями. В ней рассказывается о молодом муравье, которого унесло ветром далеко от муравейника вместе с листком дерева. Сможет ли он успеть…

  • 1781 94

    Волшебник Изумрудного города

    Волшебник Изумрудного города — сказка А. Волкова, с момента своего появления в 1939 году завоевавшая не одно детское сердце. Необычайная история маленькой Элли, попавшей из Канзаса в необычайную страну из-за урагана, завораживает…

    253.3K

    6746

    1919

    3 ч. 50 мин.

  • 1763 885

    Мойдодыр

    «Мойдодыр» — произведение Корнея Чуковского, с которым был знаком каждый ребенок некогда необъятной страны. Познакомьте и вы своего ребенка со сказкой в стихах о неопрятном мальчишке. Как однажды началось его утро? Почему…

  • 6297 103

    Домовёнок Кузя

    Домовёнок Кузя — произведение Т. Александровой, которое обычно знакомо детям по мультфильмам о главном герое. Однако книга интереснее экранизации и стоит того, чтобы прочесть увлекательные истории о Наташе и домовёнке Кузе…

    232.6K

    6064

    1545

    2 ч. 30 мин.

  • 5506 84

    Маленький принц — Антуан Де Сент-Экзюпери

    Маленький принц — известнейшее творение Антуана де Сент-Экзюпери увидело свет в 1943 году. Оно вышло с рисунками самого писателя. Авторский роман-притча о необычайной встрече лётчика в Сахаре с Маленьким принцем, который…

    340.8K

    5821

    1236

    1 ч. 20 мин.

  • 1700 46

    Кот в сапогах

    Кот в сапогах — произведение Шарля Перро, которое знакомо почти каждому на планете. В сказке идет речь о незавидном наследстве, которое получил один из сыновей мельника. После смерти отец оставил ему кота и немного монет…

  • 1909 32

    Сказка о рыбаке и рыбке

    «Сказка о рыбаке и рыбке» — произведение в стихах А.С. Пушкина, любимая детьми вот уже в течение двух веков. В ней повествуется о необычайной удаче простого рыбака, которой воспользовалась его жена. Рыбак более 30 лет удит…

  • Страница 1 из 10

    Незнайка

    Приключения Незнайки и его друзей происходят, потому что главный герой постоянно попадает в курьезные ситуации. Он самоуверен, глуповат, однако очарователен. У деятельного коротышки множество сумасшедших идей. В одночасье он пытается стать то музыкантом, то художником, то поэтом, то шофером. После постройки воздушного шара образцовым малышом Знайкой начинается путешествие. Шар падает на Зеленый город. Незнайка оказывается окружен заботой малышек. Остальные попали в местную больницу к строжайшей Медунице. В городе малышек путешественники переживают много приключений. Это поучительная сказка про то, что хвастовство никогда не приводит к добру.

    Глава первая. КОРОТЫШКИ ИЗ ЦВЕТОЧНОГО ГОРОДА

    В одном сказочном городе жили коротышки. Коротышками их называли потому, что они были очень маленькие. Каждый коротышка был ростом с небольшой огурец. В городе у них было очень красиво. Вокруг каждого дома росли цветы: маргаритки, ромашки, одуванчики. Там даже улицы назывались именами цветов: улица Колокольчиков, аллея Ромашек, бульвар Васильков. А сам город назывался Цветочным городом. Он стоял на берегу ручья.

    Этот ручей коротышки называли Огурцовой рекой, потому что по берегам ручья росло много огурцов.

    За рекой был лес. Коротышки делали из березовой коры лодочки, переплывали через реку и ходили в лес за ягодами, за грибами, за орехами.Читать сказки про шиша читать Собирать ягоды было трудно, потому что коротышки ведь были крошечные, а за орехами и вовсе приходилось лазить на высокий куст да еще тащить с собой пилу. Ни один коротышка не смог бы сорвать орех руками — их надо было пилить пилой. Грибы тоже пилили пилой. Спилят гриб под самый корень, потом распилят его на части и тащат по кусочкам домой.

    Коротышки были неодинаковые: одни из них назывались малышами, а другие — малышками. Малыши всегда ходили либо в длинных брюках навыпуск, либо в коротеньких штанишках на помочах, а малышки любили носить платьица из пестренькой, яркой материи. Малыши не любили возиться со своими прическами, и поэтому волосы у них были короткие, а у малышек волосы были длинные, чуть не до пояса. Малышки очень любили делать разные красивые прически, волосы заплетали в длинные косы и в косы вплетали ленточки, а на голове носили бантики. Многие малыши очень гордились тем, что они малыши, и совсем почти не дружили с малышками. А малышки гордились тем, что они малышки, и тоже не хотели дружить с малышами. Если какая-нибудь малышка встречала на улице малыша, то, завидев его издали, сейчас же переходила на другую сторону улицы. И хорошо делала, потому что среди малышей часто попадались такие, которые не могли спокойно пройти мимо малышки, а обязательно скажут ей что-нибудь обидное, даже толкнут или, еще того хуже, за косу дернут. Конечно, не все малыши были такие, но ведь этого на лбу у них не написано, поэтому малышки считали, что лучше заранее перейти на другую сторону улицы и не попадаться навстречу. За это многие малыши называли малышек воображульками — придумают же такое слово! — а многие малышки называли малышей забияками и другими обидными прозвищами.

    nezn 3

    Некоторые читатели сразу скажут, что все это, наверно, выдумки, что в жизни таких малышей не бывает. Но никто ведь и не говорит, что они в жизни бывают. В жизни — это одно, а в сказочном городе — совсем другое. В сказочном городе все бывает.

    В одном домике на улице Колокольчиков жило шестнадцать малышей-коротышей. Самым главным из них был малыш-коротыш, по имени Знайка. Его прозвали Знайкой за то, что он знал очень много. А знал он много потому, что читал разные книги. Эти книги лежали у него и на столе, и под столом, и на кровати, и под кроватью. В его комнате не было такого места, где бы не лежали книги. От чтения книг Знайка сделался очень умным. Поэтому все его слушались и очень любили. Одевался он всегда в черный костюм, а когда садился за стол, надевал на нос очки и начинал читать какую-нибудь книгу, то совсем становился похож на профессора.

    В этом же домике жил известный доктор Пилюлькин, который лечил коротышек от всех болезней. Он всегда ходил в белом халате, а на голове носил белый колпак с кисточкой. Жил здесь также знаменитый механик Винтик со своим помощником Шпунтиком; жил Сахарин Сахариныч Сиропчик, который прославился тем, что очень любил газированную воду с сиропом. Он был очень вежливый. Ему нравилось, когда его называли по имени и отчеству, и не нравилось, когда кто-нибудь называл его просто Сиропчиком. Жил еще в этом доме охотник Пулька. У него была маленькая собачка Булька и еще было ружье, которое стреляло пробками. Жил художник Тюбик, музыкант Гусля и другие малыши: Торопыжка, Ворчун, Молчун, Пончик, Растеряйка, два брата — Авоська и Небоська. Но самым известным среди них был малыш, по имени Незнайка. Его прозвали Незнайкой за то, что он ничего не знал.

    Читать сказки про шиша читать

    Этот Незнайка носил яркую голубую шляпу, желтые, канареечные, брюки и оранжевую рубашку с зеленым галстуком. Он вообще любил яркие краски. Нарядившись таким попугаем, Незнайка по целым дням слонялся по городу, сочинял разные небылицы и всем рассказывал. Кроме того, он постоянно обижал малышек. Поэтому малышки, завидев издали его оранжевую рубашку, сейчас же поворачивали в обратную сторону и прятались по домам. У Незнайки был друг, по имени Гунька, который жил на улице Маргариток. С Гунькой Незнайка мог болтать по целым часам. Они двадцать раз на день ссорились между собой и двадцать раз на день мирились.

    В особенности Незнайка прославился после одной истории.

    Однажды он гулял по городу и забрел в поле. Вокруг не было ни души. В это время летел майский жук. Он сослепу налетел на Незнайку и ударил его по затылку. Незнайка кубарем покатился на землю. Жук в ту же минуту улетел и скрылся вдали. Незнайка вскочил, стал оглядываться по сторонам и смотреть, кто это его ударил. Но кругом никого не было.

    «Кто же это меня ударил? — думал Незнайка. — Может быть, сверху упало что-нибудь?»

    Он задрал голову и поглядел вверх, но вверху тоже ничего не было. Только солнце ярко сияло над головой у Незнайки.

    «Значит, это на меня с солнца что-то свалилось, — решил Незнайка. — Наверно, от солнца оторвался кусок и ударил меня по голове».

    Он пошел домой и встретил знакомого, которого звали Стекляшкин.

    Этот Стекляшкин был знаменитый астроном. Он умел делать из осколков битых бутылок увеличительные стекла. Когда он смотрел в увеличительные стекла на разные предметы, то предметы казались больше. Из нескольких таких увеличительных стекол Стекляшкин сделал большую подзорную трубу, в которую можно было смотреть на Луну и на звезды. Таким образом он сделался астрономом.

    — Слушай, Стекляшкин, — сказал ему Незнайка. — Ты понимаешь, какая история вышла: от солнца оторвался кусок и ударил меня по голове.

    — Что ты. Незнайка! — засмеялся Стекляшкин. — Если бы от солнца оторвался кусок, он раздавил бы тебя в лепешку. Солнце ведь очень большое. Оно больше всей нашей Земли.

    Читать сказки про шиша читать

    — Не может быть, — ответил Незнайка. — По-моему, солнце не больше тарелки.

    — Нам только так кажется, потому что солнце очень далеко от нас. Солнце — огромный раскаленный шар. Это я в свою трубу видел. Если бы от солнца оторвался хоть маленький кусочек, то он разрушил бы весь наш город.

    — Ишь ты! — ответил Незнайка. — А я и не знал, что солнце такое большое. Пойду-ка расскажу нашим — может быть, они еще не слыхали про это. А ты все-таки посмотри на солнце в свою трубу: вдруг оно на самом деле щербатое!

    Незнайка пошел домой и всем, кто по дороге встречался, рассказывал:

    — Братцы, вы знаете, какое солнце? Оно больше всей нашей Земли. Вот оно какое! И вот, братцы, от солнца оторвался кусок и летит прямо к нам. Скоро он упадет и всех нас задавит. Ужас что будет! Вот пойдите спросите Стекляшкина.

    Все смеялись, так как знали, что Незнайка болтун. А Незнайка побежал во всю прыть домой и давай кричать:

    — Братцы, спасайся! Кусок летит!

    — Какой кусок? — спрашивают его.

    — Кусок, братцы! От солнца оторвался кусок. Скоро шлепнется — и всем будет крышка. Знаете, какое солнце? Оно больше всей нашей Земли!

    — Что ты выдумываешь!

    — Ничего я не выдумываю. Это Стекляшкин сказал. Он в свою трубу видел.

    Все выбежали во двор и стали смотреть на солнце. Смотрели, смотрели, пока из глаз не потекли слезы. Всем сослепу стало казаться, будто солнце на самом деле щербатое. А Незнайка кричал:

    — Спасайся кто может! Беда!

    Все стали хватать свои вещи. Тюбик схватил свои краски и кисточку, Гусля — свои музыкальные инструменты. Доктор Пилюлькин метался по всему дому и разыскивал походную аптечку, которая где-то затерялась. Пончик схватил калоши и зонтик и уже выбежал за ворота, но тут раздался голос Знайки:

    — Успокойтесь, братцы! Ничего страшного нет. Разве вы не знаете, что Незнайка болтун? Все это он выдумал.

    — Выдумал? — закричал Незнайка. — Вот пойдите спросите Стекляшкина.

    Все побежали к Стекляшкину, и тогда выяснилось, что Незнайка на самом деле все сочинил. Ну и смеху тут было! Все смеялись над Незнайкой и говорили:

    — Удивляемся, как это мы тебе поверили! — А я будто не удивляюсь! — ответил Незнайка. — Я ведь и сам поверил.

    Вот какой чудной был этот Незнайка.

    пилюлькин знайка и тюбик

    Глава вторая. КАК НЕЗНАЙКА БЫЛ МУЗЫКАНТОМ

    незнайка

    Если Незнайка брался за какое-нибудь дело, то делал его не так, как надо, и все у него получалось шиворот-навыворот. Читать он выучился только по складам, а писать умел только печатными буквами. Многие говорили, будто у Незнайки совсем пустая голова, но это неправда, потому что как бы он мог тогда соображать? Конечно, он соображал плохо, но ботинки надевал на ноги, а не на голову, — на это ведь тоже соображение надо.

    Незнайка был не такой уж скверный. Он очень хотел чему-нибудь научиться, но не любил трудиться. Ему хотелось выучиться сразу, без всякого труда, а из этого даже у самого умного коротышки ничего не могло получиться.

    Малыши и малышки очень любили музыку, а Гусля был замечательный музыкант. У него были разные музыкальные инструменты, и он часто играл на них. Все слушали музыку и очень хвалили. Незнайке было завидно, что хвалят Гуслю, вот он и стал просить его:

    — Научи меня играть. Я тоже хочу быть музыкантом.

    — Учись, — согласился Гусля. — На чем ты хочешь играть?

    — А на чем легче всего выучиться?

    — На балалайке.

    — Ну, давай сюда балалайку, я попробую.

    Гусля дал ему балалайку. Незнайка забренчал на струнах. Потом говорит:

    — Нет, балалайка слишком тихо играет. Дай что-нибудь другое, погромче.

    Гусля дал ему скрипку. Незнайка принялся пиликать смычком по струнам и сказал:

    Читать сказки про шиша читать

    — А еще громче ничего нет?

    — Еще труба есть, — ответил Гусля.

    — Давай-ка ее сюда, попробуем.

    Гусля дал ему большую медную трубу. Незнайка как подует в нее, труба как заревет!

    — Вот это хороший инструмент! — обрадовался Незнайка. — Громко играет!

    — Ну, учись на трубе, если тебе нравится, — согласился Гусля.

    — А зачем мне учиться? Я и так умею, — ответил Незнайка.

    — Да нет, ты еще не умеешь.

    — Умею, умею! Вот послушай! — закричал Незнайка и принялся изо всех сил дуть в трубу: — Бу-бу-бу! Гу-гу-гу-у!

    — Ты просто трубишь, а не играешь, — ответил Гусля.

    — Как не играю? — обиделся Незнайка. — Очень даже хорошо играю! Громко!

    — Эх, ты! Тут дело не в том, чтобы было громко. Надо, чтоб было красиво.

    — Так у меня ведь и получается красиво.

    — И совсем не красиво, — сказал Гусля. — Ты, я вижу, совсем не способен к музыке.

    — Это ты не способен! — рассердился Незнайка. — Ты просто из зависти так говоришь. Тебе хочется, чтобы тебя одного слушали и хвалили.

    — Ничего подобного, — сказал Гусля. — Бери трубу и играй сколько хочешь, если считаешь, что не нужно учиться. Пусть и тебя хвалят.

    — Ну и буду играть! — ответил Незнайка.маленькие человечки солнечного города

    Он принялся дуть в трубу, а так как играть он не умел, то труба у него и ревела, и хрипела, и визжала, и хрюкала. Гусля слушал, слушал… Наконец ему надоело. Он надел свою бархатную тужурку, нацепил на шею розовый бантик, который носил вместо галстука, и ушел в гости.

    Вечером, когда все малыши собрались дома. Незнайка снова взялся за трубу и принялся дуть в нее сколько хватало сил:

    — Бу-бу-бу-у! Ду-ду-ду-у!

    — Что за шум? — закричали все.

    — Это не шум, — ответил Незнайка. — Это я играю.

    — Перестань сейчас же! — закричал Знайка. — От твоей музыки уши болят!

    — Это потому, что ты к моей музыке еще не привык. Вот привыкнешь — и уши не станут болеть.

    — А я и не хочу привыкать. Очень мне нужно!

    Но Незнайка не слушал его и продолжал играть:

    — Бу-бу-бу! Хр-р-р! Хр-р-р! Виу! Виу!

    — Да перестань ты! — набросились на него все малыши. — Уходи отсюда со своей противной трубой!

    — Куда же мне уходить?

    — Иди в поле да там и играй.

    — Так в поле ведь некому будет слушать.

    — А тебе обязательно надо, чтоб кто-нибудь слушал?

    — Обязательно.

    — Ну, иди на улицу, там тебя соседи услышат.

    Незнайка пошел на улицу и стал играть возле соседнего дома, но соседи попросили его не шуметь под окнами. Тогда он пошел к другому дому — его и оттуда прогнали. Он пошел к третьему дому — его стали и оттуда гнать, а он решил им назло играть и играть. Соседи рассердились, выбежали из дома и погнались за ним. Насилу он убежал от них со своей трубой.

    С тех пор Незнайка перестал играть на трубе.

    — Моей музыки не понимают, — говорил он. — Еще не доросли до моей музыки. Вот когда дорастут — сами попросят, да поздно будет. Не стану больше играть.

    Глава третья. КАК НЕЗНАЙКА БЫЛ ХУДОЖНИКОМ

    Читать сказки про шиша читать

    Тюбик был очень хороший художник. Одевался он всегда в длинную блузу, которую называл «балахон». Стоило посмотреть на Тюбика, когда он, нарядившись в свой балахон и откинув назад свои длинные волосы, стоял перед мольбертом с палитрой в руках. Каждый сразу видел, что перед ним настоящий художник.

    После того как никто не захотел слушать Незнайкину музыку, он решил сделаться художником. Пришел он к Тюбику и говорит:

    — Слушай, Тюбик, я тоже хочу быть художником. Дай мне каких-нибудь красок и кисточку.

    Тюбик был вовсе не жадный, он подарил Незнайке свои старые краски и кисточку. В это время к Незнайке пришел его друг, Гунька.

    Незнайка говорит:

    — Садись, Гунька, сейчас я тебя рисовать буду.

    Гунька обрадовался, сел поскорее на стул, и Незнайка принялся его рисовать. Ему хотелось изобразить Гуньку покрасивее, вот он и нарисовал ему красный нос, зеленые уши, синие губы и оранжевые глаза. Гуньке хотелось поскорее увидеть свой портрет. От нетерпения он не мог усидеть спокойно на стуле и все время вертелся.

    — Не вертись, не вертись, — говорил ему Незнайка, — а то непохоже получится.

    — А сейчас получается похоже? — спросил Гунька.

    — Очень похоже, — ответил Незнайка и пририсовал ему фиолетовой краской усы.

    — Ну-ка, покажи, что получилось! — попросил Гунька, когда Незнайка окончил портрет.

    Незнайка показал.

    — Да разве я такой? — закричал Гунька в испуге.

    — Конечно, такой. Какой же еще?

    — А усы зачем нарисовал? У меня ведь усов нету.

    — Ну, вырастут когда-нибудь.

    — А нос почему красный?

    — Это чтоб было красивее.

    — А волосы почему голубые? Разве у меня голубые волосы?

    — Голубые, — ответил Незнайка. — Но, если тебе не нравится, я могу сделать зеленые.

    — Нет, это плохой портрет, — сказал Гунька. — Дай я его порву.

    — Зачем же уничтожать художественное произведение? — ответил Незнайка.

    Гунька хотел отнять у него портрет, и они принялись драться. На шум прибежали Знайка, доктор Пилюлькин и остальные малыши.

    — Вы чего деретесь? — спрашивают.Незнайка подписывает картину

    — Вот, — закричал Гунька, — рассудите вы нас: скажите, кто здесь нарисован? Правда, это не я?

    — Конечно, не ты, — ответили малыши. — Тут какое-то пугало огородное нарисовано.

    Незнайка говорит:

    — Вы не догадались потому, что здесь подписи нет. Я сейчас подпишу, и все будет понятно.

    Он взял карандаш и подписал под портретом печатными буквами: «ГУНЬКА». Потом повесил портрет на стене и сказал:

    — Пусть висит. Все могут смотреть, никому не запрещается.

    — Все равно, — сказал Гунька, — когда ты ляжешь спать, я приду и уничтожу этот портрет.

    — А я ночью не лягу спать и буду стеречь, — ответил Незнайка.

    Читать сказки про шиша читать

    Гунька обиделся и ушел домой, а Незнайка на самом деле не лег вечером спать.

    Когда все уснули, он взял краски и принялся всех рисовать. Пончика нарисовал таким толстым, что он даже не поместился на портрете. Торопыжку нарисовал на тоненьких ножках, а сзади зачем-то пририсовал ему собачий хвост. Охотника Пульку изобразил верхом на Бульке. Доктору Пилюлькину вместо носа нарисовал градусник. Знайке неизвестно для чего нарисовал ослиные уши. Словом, всех изобразил в смешном и нелепом виде.

    К утру он развесил эти портреты на стенах и сделал под ними надписи, так что получилась целая выставка.

    Первый проснулся доктор Пилюлькин. Он увидел на стене портреты и стал смеяться. Они ему так понравились, что он даже нацепил на нос пенсне и стал рассматривать портреты очень внимательно. Он подходил к каждому портрету и долго смеялся.

    — Молодец, Незнайка! — говорил доктор Пилюлькин. — Никогда в жизни я так не смеялся!

    Наконец он остановился возле своего портрета и строго спросил:

    — А это кто? Неужели это я? Нет, это не я. Это очень плохой портрет. Ты лучше сними его.

    — Зачем снимать? Пусть повисит, — ответил Незнайка.

    Читать сказки про шиша читать

    Доктор Пилюлькин обиделся и сказал:

    — Ты, Незнайка, видно, больной. У тебя что-то с глазами случилось. Когда это ты видел, чтобы у меня вместо носа был градусник? Придется тебе на ночь касторки дать.

    Незнайка очень не любил касторку. Он испугался и говорит:

    — Нет-нет! Теперь я сам вижу, что портрет плохой.

    Он поскорей снял со стены портрет Пилюлькина и порвал его.

    Вслед за Пилюлькиным проснулся охотник Пулька. И ему портреты понравились. Он чуть не лопнул со смеху, глядя на них. А потом он увидел свой портрет, и настроение у него сразу испортилось.

    — Это плохой портрет, — сказал он. — Не похож на меня. Ты сними его, а то я не буду тебя с собой на охоту брать.

    Пришлось Незнайке и охотника Пульку со стены снять. Так было со всеми. Всем нравились портреты других, а свои не нравились.

    Самым последним проснулся Тюбик, который, по обыкновению, спал дольше всех. Когда он увидел на стене свой портрет, то страшно рассердился и сказал, что это не портрет, а бездарная, антихудожественная мазня. Потом он сорвал со стены портрет и отнял у Незнайки краски и кисточку.

    На стене остался один Гунькин портрет. Незнайка снял его и пошел к своему другу.

    — Хочешь, Гунька, я подарю тебе твой портрет? А ты за это со мной помиришься, — предложил Незнайка.

    Гунька взял портрет, порвал его на кусочки и сказал:

    — Ладно, мир. Только если еще хоть раз нарисуешь, ни за что не стану мириться.

    — А я никогда больше не буду рисовать, — ответил Незнайка. — Рисуешь, рисуешь, а никто даже спасибо не скажет, все только ругаются. Не желаю больше художником быть.

    Андрей Донатович Синявский
    Спокойной ночи

    © ООО «Издательство «АСТ», 2015

    © Синявский А.Д., наследники, 2015

    © Синявская-Розанова М.В., 2015

    Доброе утро

    «Спросят когда-нибудь: кто ты? кем был? как звать?..

    Из гроба прошелестю: пи-пи-пи-пи-писатель…

    Дайте мне бумажку, я чего-нибудь сочиню!..»

    Абрам Терц (Андрей Синявский). «Спокойной ночи»

    «Идите все на…»! – последние слова Андрея Синявского по версии известного диссидента Игоря Голомштока, хорошо его знавшего. Это было бы очень по-синявски. Это даже позволяет домыслить знаменитую предсмертную реплику Петра I: «Отдайте все…» – как органично здесь смотрелось бы «на…», без уточнения, кому отдать и зачем! Правда, Марья Васильевна Розанова, знавшая Синявского еще лучше и не отходившая от его смертного ложа, ни о чем подобном не вспоминает[1].

    Если принять версию Голомштока и учесть, что писательские слова имеют перформативную функцию, – типа «не бывает, но я сказал, и оно бывает», – тогда все действительно пошло туда, куда он послал. И можно много спорить о том, почему так вышло, но у нас теперь не то в предмете. В предмете у нас то, что один из величайших русских писателей ХХ века Андрей Синявский, более известный под псевдонимом Абрам Терц, был когда-то героем живейших критических баталий, каждое его слово вызывало гром проклятий и шепот одобрений (очень уж неприличным считалось одобрять такого сомнительного писателя, кощунника, сидельца и эмигранта), его проклинал советский официоз и собратья-эмигранты, клеймили Андропов и Солженицын, а за чтение или распространение журнала «Синтаксис», который они издавали с женой, вообще могли посадить, и публикация в нем, как и в одноименном издательстве, считалась пропуском в бессмертие. Этот пропуск в свое время получили Лимонов и Сорокин. Синявского ненавидели с такой страстью, с какой мало кого любили. В некотором смысле он, тоже бородатый, был симметричен Солженицыну, они вдвоем поддерживали провисающий, серый небосвод над русской литературой. Благодаря им русская литература не накрылась. Она сохранила страстность и биение мысли. А сейчас уже никто и не помнит, из-за чего происходила одна из самых интересных литературных драк в мировой истории. Чтобы этой прозой заинтересовать, нужно погружать читателя в глубокий и сложный контекст.

    Все же, если попытаться. Есть у меня такая любимая и не столь уж завиральная идея: коль скоро русская история ходит по кругу, в ней – как в пьесе, играемой в разных декорациях, – повторяются главные, типологические фигуры. Ну, например: один молодой поэт, живописатель сельской жизни с ее ужасной нищетой и грязью, получил рукопись молодого автора. Читал всю ночь. Пришел в восторг. Немедленно издал в своем самом прогрессивном журнале. Автор приобрел раннюю славу, но с публикатором потом поругался, а еще позже помирился. Автора больше всего интересуют еврейский и славянский вопросы, одно из самых знаменитых его произведений – документальный роман о тюрьме, где он провел несколько лет по необоснованному обвинению, а художественные его романы отличаются напряженным поиском истины и в значительной степени состоят из диалогов главных героев на общекультурные и философские темы. Один из таких диалогов – едва ли не самый известный, – происходит между агностиком Иваном и глубоко верующим Алешей.

    Это я про кого? Про Достоевского и Некрасова – или Солженицына и Твардовского?

    Вот то-то. Перечитайте спор Ивана Денисовича с сектантом Алешкой, параллельность которого известному диалогу о Великом инквизиторе заметил еще Владимир Лакшин.

    У Солженицына, как и у Достоевского, был главный враг. В русской истории вообще есть такая фигура заигравшегося, что ли, человека: он поверил в оттепель – а оттепель, как всегда, оказалась половинчатой, и его цап! В екатерининские времена это Радищев и Новиков, при Александре II – Чернышевский и Михайлов, а в СССР 1965 года – Синявский и Даниэль.

    Синявского с Чернышевским вообще роднит многое: Синявский печатался в «Новом мире» и был столь же влиятельным идеологом в отделе критики, что и Чернышевский при Некрасове; его, как и Чернышевского, особенно занимали проблемы эстетики; как и Чернышевский, он считал Гоголя ключевой фигурой для русской прозы, и его «В тени Гоголя» – аналог «Очерков гоголевского периода русской литературы»; наконец, очкастый, непрезентабельный, тихоголосый Чернышевский выглядел подчеркнуто скромным на фоне красавицы-жены, имевшей романы почти со всем его окружением. Но в случае Синявского все оказалось оптимистичней: жена его, конечно, красавица и чудо обаяния, хотя и язва, в отличие от Ольги Сократовны, отлично знала цену мужу, понимала, что и как он пишет, и стала для него идеальным соратником, издателем и хранительницей очага. Да и вообще наблюдается некоторое улучшение нравов: Синявский сидел не двадцать лет, а шесть, умер не в ссылке, а в эмиграции, успев после 1987 года несколько раз побывать в Москве; прожил не 61, а 71 год, опубликовал не один роман (тут же запрещенный), а три, если считать романом «Любимов», плюс десяток важных литературоведческих работ, включая замечательный труд о Розанове, книгу о советской цивилизации и свод лекций о фольклористике «Иван-дурак».

    Синявский, как и Чернышевский, любил жанровые эксперименты: «Что делать» – это и пародия, и трактат в форме романа, и художественная провокация. «Повести в повести» – многожанровое и многосюжетное повествование, и «Спокойной ночи» – роман, в котором есть место и драме, и мемуарам, и фельетону. Это художественная автобиография, авторская попытка – художественно очень убедительная – расставить все точки над i в сложной истории процесса над Синявским и Даниэлем, изложить историю передачи их текстов на Запад, хронику отношений Синявского с француженкой Элен Пельтье-Замойской, указать на провокатора (Сергея Хмельницкого), но главное – Абрам Терц всегда воспринимал литературу как оправдательную речь на Страшном суде. Писатель – всегда преступник. «Прогулки с Пушкиным» были продолжением речи Синявского на реальном, собственном процессе: речи о праве на метафору, о чистом самоценном искусстве. «Спокойной ночи» – речь на том процессе, который шел над Синявским в последующие двадцать лет: в СССР, в эмиграции, в литературе. Это честная, отчаянная, не без вечного юродства и ерничества, но абсолютно искренняя попытка рассказать, как оно все было; как он стал преступником, и почему писатель не может им не быть.

    Синявский – один из самых убедительных аргументов в дискуссии о том, полезна ли писателю филология и можно ли, изучая чужие художественные приемы, набраться собственных. Изучение русской прозы двадцатых годов, Горького (Синявский писал диссертацию о «Самгине»), Ремизова, Зощенко, Бабеля внушило Синявскому мысль о том, что метафора, гипербола, фантастика – вещи в литературе необходимые, что социалистический реализм напоминает огромный сундук, внесенный в комнату и вытеснивший из нее весь воздух; что писатель в идеале сочувствует обеим сторонам любого конфликта, ибо испытывает от этого конфликта художественное наслаждение; что цинизмом называют обычно всевместительность, открытость новому опыту, отказ от шаблона – и что никакая мораль, никакой патриотизм не могут служить оправданием бездарности, хотя именно бездарность чаще всего прибегает к аргументации этого рода, чтобы легче себя легитимизировать. Синявский полюбил провокативность, дерзость, обнажение приема – своего рода заголение метода, непристойность, почти порнографию; и вообще в литературе должно быть поменьше пристойности. Его понимание христианства – радикальное, революционное, почти самурайское, – совпадало с пастернаковским (Пастернака он чтил и написал о нем одну из лучших статей во всей отечественной словесности, что и дало А. Жолковскому повод назвать его «посаженным отцом советского пастернаковедения»). Синявский называл смерть «главным событием нашей жизни», все поверял смертью, не убегал от нее, а бросался ей навстречу. Риск, вызов, свежесть новизны – ключевые для него понятия в литературе и жизни. Его проза, которую сам он называл фантастической, состояла из буквализованных, сюжетообразующих метафор: знаменитое толстовское «остранение» – «Пхенц», где мир коммунальной квартиры увиден глазами инопланетянина. Как смотрит этот инопланетянин на голую женщину! “«Голодный злой мужчина обитал у нее между ног. Вероятно, он храпел по ночам и сквернословил от скуки. Должно быть, отсюда происходит двуличие женской натуры, про которое метко сказал поэт Лермонтов: «прекрасна, как ангел небесный, как демон, коварна и зла»”. Кинематографический монтаж параллельно развертывающихся эпизодов – взгляд сквозь стены, прозрачный мир, каким он выглядел бы для Бога, – «Ты и я», рассказ о том, как за героем наблюдает Бог, а ему кажется, что это он под колпаком у КГБ.

    «Шел снег. Толстая женщина чистила зубы. Другая, тоже толстая, чистила рыбу. Третья кушала мясо. Два инженера в четыре руки играли на рояле Шопена. В родильных домах четыреста женщин одновременно рожали детей.

    Умирала старуха.

    Закатился гривенник под кровать. Отец, смеясь, говорил: «Ах, Коля, Коля». Николай Васильевич бежал рысцой по морозцу. Брюнетка ополаскивалась в тазу перед встречей. Шатенка надевала штаны. В пяти километрах оттуда – ее любовник, тоже почему-то Николай Васильевич, крался с чемоданом в руке по залитой кровью квартире.

    Умирала старуха – не эта, иная.

    Ай-я-яй, что они делали, чем занимались! Варили манную кашу. Выстрелил из ружья, не попал. Отвинчивал гайку и плакал. Женька грел щеки, зажав «гаги» под мышкой. Витрина вдребезги. Шатенка надевала штаны. Дворник сплюнул с омерзением и сказал: «Вот те на! Приехали!»

    В тазу перед встречей бежал рысцой с чемоданом. Отвинчивал щеки из ружья, смеясь рожал старуху: «Вот те на! Приехали!» Умирала брюнетка. Умирал Николай Васильевич. Умирал и рождался Женька. Шатенка играла Шопена. Но другая шатенка – семнадцатая по счету – все-таки надевала штаны.

    Весь смысл заключался в синхронности этих действий, каждое из которых не имело никакого смысла. Они не ведали своих соучастников. Более того, они не знали, что служат деталями в картине, которую я создавал, глядя на них. Им было невдомек, что каждый шаг их фиксируется и подлежит в любую минуту тщательному изучению.

    Правда, кое-кто испытывал угрызения совести. Но чувствовать непрестанно, что я на них смотрю – в упор, не сводя глаз, проникновенно и бдительно, – этого они не умели».

    А «Гололедица» – самый, пожалуй, совершенный и пронзительный из ранних рассказов Терца, – реализует другую метафору: путешествие памяти вглубь времени, и все события в этих странных погружениях героя в чужое и свое прошлое изложены задом наперед. Получается и смешно, и страшно.

    Синявский виртуозно владел этим даром сюжетной метафоры, позволяющей компактно уложить самую сложную мысль, самое невербализуемое ощущение в простую и ошеломляюще оригинальную фабулу. Так Марья Васильевна, жена его, которую в музеях (она искусствовед) учили паковать экспонаты, умеет уложить в небольшой чемодан множество вещей, да так, чтоб ни одна не повредилась. Удивительно, сколько всего уложено в сравнительно небольшой роман «Кошкин дом» – продолжение «Любимова», где снова действует демонический дух графомании, вселяющийся в персонажей барин Проферансов. И «Спокойной ночи» – тоже роман, который Синявский, в сущности, оставил за себя. Его нет, а книга есть, и в нее поместились детские годы, детские влюбленности и страхи, институтские увлечения и заблуждения, подпольное писательство, тюрьма, дом свиданий (гениальная глава о приезжающих на свидания женах), опыт изгнания, чувство непоправимого одиночества и затравленности, и собственной правоты, и бессмысленности этой правоты. Потому что никого ни в чем не убедишь, никого не уговоришь, ничего не докажешь. И все, что остается от жизни, – это долгий, сырой, бесконечно печальный паровозный гудок, первое воспоминание и последнее прощание.

    Синявский превыше всего в жизни ставил эстетику – потому что этические критерии размыты, мы научились себя уговаривать, забалтывать совесть, а эстетику не уболтаешь. Сразу понятно, хорошо или плохо сделана вещь; и Синявский пишет хорошо – неожиданно, резко, с огромной степенью внутренней свободы. «Спокойной ночи», конечно, не «Что делать», не трактат, не речь в защиту искусства, – это исповедь, вещь интимная; и тем не менее это еще и грандиозное, страстное обвинение всем, кто стремится ограничить слово, наступить на него, положить ему предел. Это книга об искусстве и народе, о том, как народ прячет и защищает своего художника, о бесплодности и омерзительности всех попыток вбить клин между искусством и этим народом. Народ, по Синявскому, главный эстет – и вор в народной сказке всегда категория эстетическая, артистическая: преступник и вор – одной крови. Искусство преступно, ибо обязано и обречено преступать границы; истинный вор ворует не из корысти, а из любви к искусству, и художник говорит правду не ради правды – он вообще к правде не стремится, он врет, но врет так, чтобы жизнь обрела прелесть и смысл. (Чернышевский ведь тоже не такой уж адепт реализма – «Что делать» книга фантастическая, и отнюдь не бездарная – она язвительна, оригинальна, провокативна!). Народ-эстет – это удивительный образ, удивительный вклад Синявского – вечно обзываемого русофобом, хотя истинные русофобы как раз охранители, – в копилку наших представлений о русском народе и русском искусстве. И «Спокойной ночи» – попытка договорить до конца все, что спрятано в лакуны, в умолчания и паузы в лагерной хронике «Голос из хора»: западные издатели были поражены тем, что Синявский в письмах жене – из которых составлен «Голос» – повествует не об ужасах лагеря, не о кошмаре советской судебной и пенитенциарной системы, а вот об этом народе-художнике, о фольклоре, о сектантстве, о подпольной и тайной русской мифологии. «Марья, здесь так интересно!» – были первые слова Синявского на первом свидании, и даже Марье Васильевне это показалось некоторым, что ли, цинизмом. Синявский любил рассказывать такую байку. Однажды при нем страшный карлик Ермилов рассказывал о своем конформизме, о цепочке своих предательств – и какой-то юноша (думаю, сам Синявский) спросил его: неужели вам не было стыдно? «Стыдно?! – воскликнул Ермилов и воздел к небесам крошечный кулачок. – Пусть Богу будет стыдно за то, что он привел меня в этот страшный мир!». А я, заканчивал Синявский, скажу: спасибо тебе, Господи, за то, что ты привел меня в этот… интересный мир. И книга его тоже прежде всего интересная, от нее не оторвешься – при условии, конечно, что читатель ждет от литературы не только развлечения и болтовни.

    Сейчас все это временно потеряло смысл, потому что и время перестало быть осевым – одно, можно сказать, закончилось, а новое пока не началось. Но никуда не делись настоящие противостояния, неискоренимые противоречия: одни жаждут учительствовать и наставлять, другие – потрясать, увлекать, живописать. Одни хотят ограничивать и запрещать, другие – бросать вызов, ставить вопрос, оставлять в блаженном или горьком недоумении. Как сказал Александр Житинский, литературный ученик и горячий поклонник Синявского, – «Мы живем, а они умеют жить. Зато мы умеем смеяться».

    Литературная борьба десятых, двадцатых, семидесятых – не кончена; литературный поиск не прерывается. Ничего, кроме литературы, по большому счету не имеет смысла, потому что ничего больше не остается. Роман «Спокойной ночи» – памятник не только напряженной, иногда мучительной, всегда интересной жизни двух смелых и преданных друг другу, исключительно одаренных людей. Это памятник всей русской литературной борьбе, непрекращающемуся поединку таланта и косности, веры и запрета, таланта и трусости. Это закономерный итог двух столетий русской литературы, и именно в контексте этой двухсотлетней борьбы следует воспринимать книгу одного из самых глубоких исследователей русской поэзии, фольклориста и сказочника, русейшего из русских – под вызывающим еврейским псевдонимом.

    Синявский замысливал эту книгу как итог собственной жизни – и советского периода русской истории, поскольку вырождение советского проекта было в 1982 году очевидным. «Спокойной ночи» – это прощание с собственной жизнью и с Родиной, хотя автору оставалось еще 15 лет и после этого романа-завещания появился еще хулиганский, вовсе уж отвязанный «Кошкин дом», Синявскому казалось – и совершенно справедливо, – что нечто заканчивается бесповоротно.

    Скоро, кажется мне, опыт Абрама Терца, его храбрость и метафора будут опять востребованы; истинное время Синявского при жизни так и не пришло, а публикации его книг в постсоветской России вызывали те же скандалы и ту же травлю, как в СССР. Он так и остался вечным преступником, виноватым во всем и за всех. Но, кажется, сегодня его преследователи окончательно выродились, а последователи многому научились и вряд ли повторят прежние ошибки.

    Так что доброе утро, Андрей Донатович.

    Дмитрий Быков

    Глава первая
    Перевертыш

    Это было у Никитских ворот, когда меня взяли. Я опаздывал на лекцию в школу-студию МХАТ и толокся на остановке, выслеживая, не идет ли троллейбус, как вдруг, за спиной, послышался вопросительный и будто знакомый возглас:

    – Андрей Донатович?!

    Словно кто-то сомневался, я это или не я, – в радостном нетерпении встречи. Обернувшись с услужливостью и никого, к удивлению, не видя и не найдя позади, кто бы так внятно и ласково звал меня по имени, я последовал развитию, вокруг себя, по спирали, на пятке, потерял равновесие и мягким, точным движением был препровожден в распахнутую легковую машину, рванувшуюся, как по команде, едва меня упихнули. Никто и не увидел на улице, что произошло. Два мордатых сатрапа, со зверским выражением, с двух сторон держали меня за руки. Оба были плотные, в возрасте, и черный мужской волос из-под рубашек-безрукавок стекал ручейками к фалангам пальцев, цепких, как наручники, завиваясь у одного непотребной зарослью, козлиным руном вокруг плетеной металлической браслетки с часами, откуда, наверное, у меня и засело в сознании это сравнение с наручниками. Машина скользила неслышно – как стрела. Все-таки я не ждал, что это осуществится с такой баснословной скоростью. Но, переведя дыхание, счел необходимым осведомиться – чтобы те двое, чего доброго, не заподозрили мою безропотную преступность:

    – Что происходит? Я, кажется, арестован? На каком основании? – произнес я неуверенно, деланым тоном, без должного негодования в голосе. – Предъявите ордер на арест…

    У меня в свое время брали отца и был небольшой опыт, что в таких ситуациях, по закону, полагается ордер.

    – Нужно будет – тогда предъявят! – буркнул справа, должно быть главный, не глядя.

    Держа меня за руки, оба телохранителя были странным образом отрешены от меня и заняты своими расчетами, устремленные вперед, словно прокладывали испепеляющим взором дорогу по Моховой, сквозь сутолоки московского полдня. Мыслилось, они ведут неотступную борьбу с невидимым на пути, затаившимся противником. Это было похоже на то, что я написал за десять лет до ареста, в повести «Суд идет». Теперь, на заднем сиденье, со штатскими по бокам, я мог оценить по достоинству ироничность положения и наслаждаться сколько угодно дьявольской моей проницательностью. Впрочем, надо сознаться, я многое недоучел. Как они быстро, как мастерски умеют хватать человека – средь бела дня, на глазах у всех, – с концами, не оставляя доказательств. Густая толпа у Никитских даже не заметила, что меня арестовали…

    И будто в подтверждение задней мысли, вторично, когда мы подкатили к зданию на Лубянке, машина не въехала в бронированные ворота, во двор, как я ожидал, но скромно притормозила у края тротуара, и меня вывели под руки и переправили к парадным дверям – в открытую, на виду у прохожих, не слишком, правда, стискивая за локти. Мне показалось на сей раз, что все это производится нарочно, с целью демонстрации – насколько они уверены в себе и никого не стесняются и как бледна по сравнению с ними моя наигранная невозмутимость. Снова никто не заметил, что проводят арестованного.

    Мог бы я закричать, заартачиться в ту минуту? Поднять скандал? Воззвать к согражданам? Вырваться и попытаться бежать?.. Бегут же воры… Нелепый интеллигент, я думал только о том, как держаться по возможности приличнее и достойнее. Если бы мне тогда, на троллейбусной остановке, вручили визитную карточку с вежливым приглашением, вне охраны, следовать незамедлительно по указанному адресу, я бы и последовал вежливо, разве что испросив разрешение позвонить в студию MXAT, с тем чтобы по внезапной болезни мою лекцию отменили. Два волосатых гангстера, что брали меня с таким нахрапом, словно боялись встретить вооруженный отпор, делали это скорее, как я потом догадался, в виде подготовки, внушающей арестованному ощущение полной беспомощности. Им важно было для начала меня хорошо огорошить.

    Вообще, где в тюрьме кончается театр и начинается действительность, трудно сообразить, в особенности новоприбывшему, которого с ходу, с воздуха, на свежих еще парах втягивают в интригу дознания разительной игрой светотени. Вычурная, преувеличенно декоративная мрачность каземата, куда ты попал, сгущаясь и сгущаясь, оставляет все же в уме просвет, щель в кабинет следователя, откуда и блещет тебе, в суровой сдержанности, тонкая путеводная нить, ткущаяся стальными предупредительными перстами. И когда к ночи, в тот же день, 8 сентября 1965 года, после допроса, по дороге в одиночку, старичок-надзиратель, напоминающий сухощавого и слишком уже пожившего подростка, велел мне раздеться, присесть и, бесстрастно копошась в моем нательном белье, ободряюще проворчал: «Ничего, образуется, может еще выпустят…» – я не понял и до сей поры сомневаюсь, хотел ли он по сходной цене поддержать меня словом участия, думал ли сгладить собственную неловкую роль или был уже учтен и засчитан со своей душеспасительной репликой в системе тюремных контрмер, играющих на нервах подследственного. Прости, старик, если я на тебя согрешил!..

    Нельзя постигнуть, мне кажется, исполинские законы тюрьмы без проекции этих стен в какие-то иные, театральные пружины и символы, в условные области сцены, заведомо нам недоступные как осязаемая реальность и существующие лишь в образе домыслов или авторских сновидений. Автор, по временам, волен отрешаться от фактов ради их более полного и могучего освещения, всякий раз, однако, специально оговаривая эти редкие вторжения творческой воли в естественный порядок вещей. Подобного рода возвышенную попытку осмыслить происходившее со мною я предпринял впоследствии в набросках к феерии «Зеркало», так и оставшихся незавершенными. Прошу их не путать с действительной историей моего ареста, о которой я, тем временем, повествую.

    Феерия «Зеркало» (в пяти сценах) начинается с пространной ремарки:

    «Поднимается занавес. Сцена первая (как и все дальнейшие): кабинет следователя. Он кажется – в первый момент – светлым громадным залом. В помещении пять-семь-пятнадцать человек в штатском и в военном. Все – бурлят. Сквозь матированное окно, в разводах, скачут зайчики, бабочки, оставляя впечатление где-то там, за стеклами, бесшумной и бушующей жизни. Сбоку подвесная фанерная аптечка, помеченная красным крестиком. Несгораемый шкаф. Над столом с двумя телефонами, противовесом всему кабинету, роскошное, склонное к разрастанию Зеркало в барочной, золотой оправе, откуда к потолку иногда восходят струйки фимиама, доносятся треск и сверкание небольшой, нестрашной вольтовой дуги, слышатся закулисная сдавленная возня, глухие и отдаленные возгласы.

    Сцена открывается пантомимой, исполняемой под патефонный мотивчик, вроде пластинки «Брызги шампанского» или фокстрота «Рио-Рита», популярных в конце 30-х годов в провинции. За минуту до моего появления, штатские и военные, в трансе, нервно жестикулируют, показывая друг другу что-то важное на пальцах, в блокнотах, взглядывая на часы и на дверь, куда меня скоро введут, – все похоже на свадьбу, на праздник, когда бы танцующие не застывали мгновениями, уставившись бешеной маской на белую по-госпитальному дверь.

    Внезапно музыка глохнет на полуноте, и, жившая в быстром, мимическом ритме, опергруппа распадается на слагаемые, обретая спокойствие благородного гобелена, испокон веку свисающего в этих капитальных стенах. Только что сомкнутые в дружный хоровод, мои статисты рассеиваются по кабинету, как птицы, – каждый принимает случайную и скучающую, заготовленную позу. Кто рассматривает ногти, кто – потолок. Следователь-корифей, доселе не отличимый от прочей веселой кодлы, – тигром прыгает в кресло, noд Зеркало, за свой дирижерский стол и, меланхолически насвистывая, листает бумаги. Воцаряется атмосфера светского, непринужденного общества. Лишь тревожные зайчики, электрические мотыльки снуют повсюду, продолжая прерванный танец. Так бывает летом: в солнечном сером столбе вьются и плещутся огненные пылинки в напоминание о вечности, о свободе бунтующего за окнами мира.

    Затем, согласно замыслу драмы, вводят меня, сорокалетнего мужчину, с портфелем, в мешковатом костюме, с незначительным лицом. Я подавлен.

    «Он (погруженный в бумаги, не глядя, сухо и деловито). Садитесь.

    Я. Простите. Я…

    Он (небрежно и доброжелательно, как своему человеку). Присаживайтесь, Андрей Донатович…

    Я. Но я…

    Оперативник (ранее смотревший в окно, откуда ничего не видно, резко повернувшись). Сядь, тебе говорят! (Снова отворачивается.)

    Он (устало морщится, неизвестно к кому обращаясь – то ли ко мне, то ли в спину Оперативнику). Ну зачем вы так?..

    Я (сажусь на указанный мне табурет). Объясните же наконец… (На окружающих.) Что смешного? Почему они смеются?.. (Пока я это говорю, все присутствующие начинают смеяться и склабиться)».

    И действительно, до сих пор мне остается неясной механика этого мелкого, откровенного веселья чинов госбезопасности над оказавшимся у них в щипцах, напуганным недоумком. Что это – опять демонстрация рабочего оптимизма, непробиваемой наглости, смертоносной мощи? Или искренняя радость поймавшего съедобную вошь дикаря? Ведь они же профессионалы!.. Я думал в ужасе первые дни: почему они все время смеются? Какая грубая сила скрыта в них и за ними, каким душевным здоровьем, какой моральной и физической выдержкой необходимо обзавестись, чтобы так смеяться?!. Позднее, когда я немало насмотрелся горьких и кислых физиономий на той же заклятой должности, я начал склоняться к версии, что этот первичный, неудержимый смех – при виде крайней потерянности попавшего в беду человека – служит, помимо прочего, самозащитой, психической блокадой в работе, вредной и даже опасной для живого организма, вынужденного изо дня в день заниматься сложной, в нервном смысле слова, изощренной и неприемлемой, противопоказанной нашей человеческой природе жестокостью. Так смеются, случается, дети, когда им страшно.

    Сведущие люди, причастные к этой материи (сами потом пострадавшие), мне растолковали, что смех следователя, как мастерство актера, вырабатывается годами труда и тренировок перед зеркалом и входит в программу его практического обучения. Смех призван повергнуть объект исследования в пучину всесилия власти и собственного ничтожества. И вместе с тем он легко дается, он вполне натурален, этот смех, – как смеемся все мы над каким-нибудь неудачником, потерявшим штаны, севшим в лужу, не задумываясь над его самочувствием. Впрочем, на страстные мои расспросы знатоки не отрицали и второго поворота: смех – как средство укрытия и спасения лица (закрываемся же мы руками, когда плачем?); смех – как профилактика и терапия души от заражения мутными чувствами стыда и скорби, естественными в подобных условиях… Лечитесь, чекисты, от сумасшествия – смехом!

    – Ха-ха-ха-ха! Ха-ха-ха-ха! Попался?!.

    На Лубянке, в большом кабинете, куда меня провели сразу по доставке, даже не обыскав, было полно народу. Казалось, меня ждали как дорогого гостя или сошлись посмотреть, что за зверя к ним привезли. Первый вопрос, помнится, был задан издалека:

    – Как вы думаете, Андрей Донатович, почему вы – тут? Вот здесь – у нас?..

    Мне было тогда невдомек, что такой же точно вопрос задается ради прощупыванья, в виде увертюры, почти каждому у них новичку, по учебнику, в знак, быть может, особого расположения и доверия к человеку. Дескать, выкладывай все, что знаешь про себя нехорошего, как на духу, пока не поздно. Во всяком случае вы сразу почувствуете себя глупо, неуютно, в двусмысленном положении провинившегося школьника, пойманного неизвестно с чем, но пойманного-таки за что-то серьезное ребенка. Не зря же вас, в конце концов, в самом деле арестовали? И столько устремлено с разных сторон – по радиусам, по диагоналям – внимательных, инспекторских глаз! Извольте отвечать! Вы поджариваетесь на собственной «тайне», как уж на сковородке.

    – Подумайте, Андрей Донатович, вы, кандидат наук, без пяти минут профессор, член Союза Писателей, литературный критик, в «Новом мире» печатаетесь, – и вдруг, в одно прекрасное утро, вы оказываетесь у нас… Как вы это себе объясняете?..

    Все так и покатились, когда я нехотя, через силу, ответил, что, наверное, им лучше известно – зачем и отчего я здесь нахожусь. Смеялись коллективно.

    – А вы сами, сами найдите причину…

    – Нет, вы сами попробуйте догадайтесь…

    Пробовать я не хотел.

    Игра велась, пока кто-то, перестав смеяться, не протянул вкрадчиво: – А имя «Абрам Терц» вам ничего не говорит?..

    Ага – то самое!.. Не стану сейчас вдаваться в бессмысленную и унизительную процедуру запирательств, когда несколько дней я вяло повторял, что «ничего не знаю», а они, шаг за шагом, посмеиваясь, уличали меня во лжи. Фактическая картина моей вины была им очевидна. Однако вернее улик работал, цепляя за ребра, логический крючок, которым и плелись в основном эти следственные сети. Логика здесь такая: чем далее я запираюсь, что я Абрам Терц, тем, значит, я виновнее, по собственному моему, внутреннему разумению. А если нет, не виновнее, то что же я так упорствую с ним иден-ти-фи-цироваться, войти в себя, стать, наконец, мужчиной. Чего вам тогда скрывать, Андрей Донатович?.. Голос не повышали. Только майор Красильников, начальник опергруппы, как-то вспылил и прикрикнул: – Не валяйте дурака! Я – старый чекист!..

    Интересно, с каких это пор – с Ежова, с Ягоды или с самого Магистра, чей прозорливый образ печально и укоризненно смотрел на меня со стены. «Жил на свете рыцарь бедный…»

    В КГБ давно не бьют, но с фактами в руках – подвохами, посулами, обманами, угрозами, а главное, логикой, логикой! – загоняют подследственного на дорогу к исправлению, по которой он должен топать собственными уже ножками в жадно раскрытую пасть – Суда. Потом, уже на Западе, меня, случалось, расспрашивали дотошные специалисты, как мне посчастливилось увернуться от покаяния, от признания всегдашних у нас ошибок и выражений сожаления и, будучи изобличенным, реально, не принять за фактами ложащуюся на душу логической, могильной плитой, обеспеченную сводом советских законов, каменноугольную виновность. Что я – лучше других? Смелее? Крепче? Да нет, я прожженнее. Мне многое помогло и пригодилось в жизни, о чем я расскажу после, если позволите. А пока, для начала, воздам благодарность Абраму Терцу, темному моему двойнику, который, возможно, меня и доконает, но он же тогда и вызволил и вынес, меня, светлого человека, Синявского, пойманного с позором и доставленного на Лубянку.

    Я его как сейчас вижу, налетчика, картежника, сукиного сына, руки в брюки, в усиках ниточкой, в приплюснутой, до бровей, кепке, проносящего легкой, немного виляющей походкой, с нежными междометиями непристойного свойства на пересохших устах, свое тощее, отточенное в многолетних полемиках и стилистических разноречиях тело. Подобранный, непререкаемый. Чуть что – зарежет. Украдет. Сдохнет, но не выдаст. Деловой человек, способный писать пером (по бумаге) – пером, на блатном языке изобличающим нож, милые дети. Одно слово – нож.

    Почему-то люди, даже из числа моих добрых знакомых, любят Андрея Синявского и не любят Абрама Терца. И я к этому привык, пускай держу Синявского в подсобниках, в подмалевках у Терца, в виде афиши. Нам всем нужна в жизни скромная и благородная внешность. И если бы нас тогда не повязали вместе – в одном лице, на горячем деле, о чем я до сей поры глубоко сожалею, – мы бы и сожительствовали мирно, никого не тревожа, работая по профессии, каждый в своей отрасли, не вылезая на поверхность, укрытые в норе советского безвременья, в глухом полуподвале на Хлебном. И Абрам Терц, наглый, сказочный Абрам Терц, будьте уверены, действовал бы по-тихому, не зарываясь, до скончания дней Синявского, ничем не пороча и не омрачая его заурядную биографию. Он втайне бы наслаждался остротой фабулы, нахал, черпая удовлетворение в одном том уже, что вот он, заправский вор и оторвыш, соседствует по-семейному с честным интеллигентом, склонным к компромиссам, к уединенной и созерцательной жизни, и лишь в виде погашения Бог знает когда и какого комплекса собственной неполноценности взогревшим в душе – этого терпкого злодея по кличке Абрам Терц, кривляку, шута, проходимца по писательскому базару, сказав ему однажды: «Давай-давай! не то я за себя не ручаюсь!..»

    На причинах подобного раздвоения личности мы, возможно, еще остановимся по ходу пьесы, когда за личность возьмутся уже не инженеры, а хирурги человеческих душ, собственно и вскрывшие весь этот злокачественный нарыв или вывих психики и, слово за слово, предъявившие нашему покладистому, уважаемому Андрею Донатовичу меморандум, что по своему приятному имени-отчеству он величается сейчас исключительно из вежливости, по доброте наших безопасных органов, которые давно, после XX съезда партии, уже никого и не бьют, но он-то, наймит империализма, двурушник, перевертыш, сам должен понимать, что никакой он не уважаемый, не Андрей и не Донатович, а доказанный и заклятый предатель Абрам Терц.

    На несколько часов отступая назад, добавлю, что тогда, еще в машине, покуда меня везли, в ту решительную минуту очной ставки с самим собой, мне никто не помог – ни жена, у которой, у нас дома, я подозревал, идет уже обыск, а мы, как назло, ни о чем не успели сговориться, ни друзья, мысленно уже перебираемые по пальцам, кого схватят, а кто, Бог даст, отбоярится, отопрется, а кто, быть может, уже и заложил, ни тем более сам я, Синявский, на ком одним этим росчерком и запихиваньем в машину ставился размашистый крест. А только он, он, мой черный герой, для пущей вздорности, на потеху, ради того, собственно, чтобы было заранее интереснее и смешнее, и прозванный по-свойски «Абрамом», с режущим закреплением «Терц», лишь он подсказал тогда, что все идет правильно, как надо, по замышленному сюжету, нуждающемуся в реализации, как случалось в литературе не раз, – в доведении до конца, до правды, всех этих сравнений, метафор, за которые автору, естественно, подобает платить головой…

    Вы слышали аплодисменты судебному приговору, вынесенному вам и над вами? Когда зал весело, остервенело, разваливаясь до потолка, рукоплещет обвинению, погребающему вас, жалкого человека, которого сейчас, в исполнение закона, под стражей, выведут из зала суда, но пока еще не вывели, не увели и вы живы, зал, в знак солидарности с наказанием, барабанит от полноты живота, еще и еще раз прощаясь с вами залпами рукоплесканий в лицо, радуясь, что вас замели и присудили справедливо – к пяти годам, к семи, к пятнадцати, к высшей мере – и вам от ответственности уже не отвертеться. Каким бы ни были вы в данную минуту преступником, какие бы прегрешения за вами ни значились, вы порадуетесь, уверяю вас, вы порадуетесь, содрогаясь в душе, что существуют еще люди хуже, чем вы думали, ниже по сравнению с вами, – если смеют так откровенно, по-человечески чистосердечно, праздновать чужое несчастье. Пройдя тот урок, я понял – понял и перенял – презрение казнимых к казнителям. Последние, не ведая того, перекладывают на себя приговор, отмеренный бедному грешнику: с больной головы на здоровую. История, быть может, только потому и продолжает развиваться, что мы, без зазрения совести, посылаем с эшафота депеши в будущее, все дальше и дальше, приветственными жертвами…

    И вы заговорите, вы мысленно заговорите о себе в третьем лице, кожей ящерицы, искупавшись в чаше Суда, почуяв себя очищенным, а это они, аплодируя сдуру, вышли в лидеры, в убийцы, без цели и корысти, ради сомнительной славы вываливания на прилавок собственных оголтелых кишок. В чаше рукоплесканий, единственным порывом души, обвиняемый постигает, что все, что ему наматывают, он сделал правильно и недаром, и так им и надо. Поэтому, между прочим, теперь я сторонник смертной казни: так им и надо!

    Громче всех работал ладонями, сидя в первом ряду, Леонид Соболев, писательский босс (я узнал по фотографиям его отечное, с кровью, лицо), написавший «Капитальный ремонт» и пустивший ко дну доносами не одну, говорят, эскадру. Сейчас эта наша плавучая литературная Цусима, не умещаясь в креслах, тряслась, в предсмертном ожирении сердца, лыбясь – не до ушей, до плечей, до расставленных по-бабьи ляжек. Эластичные, кокосового цвета, как перчатки боксера, щеки ходили ходуном, вперемешку с ладошами. И я радовался за Соболева, что старая квашня так наглядно и щедро оправдывает убытки, причиненные русскому военно-морскому флоту, которые, в итоге, тоже войдут в водоизмещение…

    Но это я теперь так спокойно рассуждаю, входя в эмоции хлопающих, которых, в конце концов, тоже можно понять. А тогда? Тогда, все предугадав, все заранее, казалось, измерив разгоряченным воображением, я пасовал при мысли, слишком приближенной к нам и потому невыносимой. Как смеют эти миряне, да будь мы с Даниэлем, в их головах, пособниками самого Сатаны, предаваться на глазах у нас, не таясь, кровосмесительной оргии? А ведь знал же я варианты куда более страшные. Знал расстрелы 30-х годов. И как рукоплескали писатели, включая самых гуманных… Фейхтвангер, Драйзер… А врачи-убийцы?.. Я вырос на этих врачах!.. А..

    – Что ж ты из себя целку строишь? – неожиданно и как-то цинически спросил Абрам Терц. – Так им и надо! Пусть пируют! Любуйся! Ты к этому привык. Ты к этому стремился, готовился – как к последнему утолению в жизни. Сам накаркал: фантастика!..

    – Да, да, – отвечал я в рассеянности, жадно высматривая, что творилось в зале, и отдергиваясь, как от ожога. – Да, правда, я писал… Но кто же думал, что это настолько реально? Чтобы люди так оголялись? Непорядочно…

    Аплодисменты не смолкали. Аплодисменты наращивались. Зал, рукоплеща, испражнялся негодованием – мне в поддержку, в отмщение, что все, что я написал, я написал правильно и даже мало. Закрадывалось, еще мгновение, и сам я зайдусь в овациях по поводу адекватного надо мной и Даниэлем суда. По отношению к человечеству. К жизни, наконец. И вообще… Действительность, как это бывает иногда, перебарщивала с гиперболами, напоминая не в первый раз, чем следует от нее при случае обороняться…

    – К человечеству?.. Непорядочно?.. – шипел Абрам Терц. – Но разве не ты писал, чорт тебя возьми, что с человеком давно покончено? Не ты ли перекрестил человека рукою чорта?..

    Он намекал на рассказ «Квартиранты», мерзавец. Там я очернил, говорят, честных советских людей, сравнив с нечистой силой…

    – Но я не могу понять – как они могут?.. Слышишь? – Опять аплодируют!..

    – А как же – гладиаторы?..

    При чем тут гладиаторы? Я был озадачен. Лишь много после, в лагере, до меня дошло: роман Джованьоли «Спартак», читанный в раннем детстве. Помните, читая роман «Спартак», мы были за рабов и ужасались римскому праву поворачивать книзу большой палец руки, чтобы там, на арене, добили побежденного? И мы дивились – как они могут?! А они – могли. У них текла, между тем, своя нормальная, римская жизнь, ничуть не хуже нашей, и был заведен порядок, убивать или не убивать проигравшего, повернув большой палец туда или сюда, в зависимости от изъявления, если публика попросит. И публика, если хотела, просила. Это было демократичным. А рабы? Подумаешь! Раб Эзоп. Платона тоже, судя по слухам, кто-то продал в рабство и купил, допустим, коня… Покуда знатный торговец из дальнего города Риги, командированный в Мордовию, на студебеккере, за товаром (мы делали автомобильные пальцы), за хорошую погрузку, узнав, что я тот самый, пропечатанный в газете, писатель Синявский, не сунул втихаря, гордясь и конфузясь, мне пачку папиросок «Прибой», – я не подозревал, какой я писатель и в котором мы встретились веке, покуда, тоже гордясь, не спрятал папиросы за пазуху.

    История расплывается за нашей спиной и становится расплывчатой. Будто ее и нет, и не было никогда. Мы в историю не очень-то верим: чтобы настолько серьезно?! «Но это же – история!» – сказал с удивлением следователь Пахомов, словно про какую-то басню, когда я ему напомнил что-то из Римской империи, которая тоже, несмотря ни на что, развалилась… И впрямь, при чем тут история, если мы не умерли? Точно так же, со временем, она отменит и нас. Мы войдем в нее беспризорными, призрачными контурами: разве это реально, возможно? Какие рабы? Почему гладиаторы? Но все это я потом оценил. И зал суда, и судью Смирнова, и Пахомова, и генерала Громова, грозу Дубровлага, приблизивших меня, крупицу, к пониманию всемирной картины, с которой мы при всех стараниях, как выяснилось, не порвали и не ушли далеко от романа Джованьоли «Спартак», от старика Октавиана. Доколе крыло истории не коснулось тебя острым крылом ласточки, ты и не поймешь никогда, насколько она касательна, насколько она крылата, история, с пачкой «Прибоя» в загашнике, если нечего курить, и нет границ между нами, две тысячи лет пролегло с тех пор или четыре года…

    Боже, как раскалывается голова! Громов, командарм над Мордовскими лагерями, чье имя, внушая ужас, ложилось шаром в историю, генерал Громов, начинавший с собаковода в тех же лесных завалах, стрелявший зэков как собак, – когда умер Сталин и тысячные зоны скандировали, наводя тоску на окрестности: – Ус – сдох! Ус – сдох! – с выдохом на «сдох», как искусственное дыхание, раскатывая по лесам и болотам: – Ус – сдох! Ус – сдох! – а следом, эхом, в газетах, расстреляли Берию и гигант-материк-генерал-Дубровлаг зашатался, – Громов торжественно, как на параде, при всех регалиях, гордый, громадный, уже полковник, красивый, так что жалко убивать, вышел на эстраду. Вокруг кипело серое бушлатное море, но, судя по всему, он знал, как себя поставить:

    – Товарищи!

    Лагерь замер. Неужели не ослышались? Неужто все прощено, все отпущено, товарищи, и мы вернемся назад, по домам, на родину, к исходной точке? Случалось. Товарищ Сталин тоже однажды вспомнил: «Братья и сестры!» – тоже в трудную, в критическую для страны минуту. Шкурой собаковода учуяв, что иначе не проживешь и ничего не остается в запасе, как сослаться на былое родство, начальник Дубровлага воззвал:

    – Товарищи!..

    Пес! Давно ли на оговорку новичка-арестанта: «товарищ старшина», «товарищ лейтенант», «товарищ полковник» – Громов огрызался и хорошо, что не стрелял: «Брянский волк тебе товарищ!»? Давно ли отец мой, в Бутырках, женщине-врачу, тоже в возрасте, по советской размазне и либеральной закваске, пожаловался: «Товарищ доктор! Плохо с сердцем…»? И та, бронзовея лицом, по-женски выпрямляясь, отрезала: «Вам я не товарищ!..» Как они боялись запачкаться!.. И вдруг – как в детстве, как «власть Советам»:

    – Товарищи!

    Так ведь и правда! Так ведь же ж и революция с этого начиналась. Разменявшая царя, господ, генералов на равных, по-братски, «товарищей»… Врешь! В лагере, в наше время, мы звали уже себя «господами». Без дураков – господами! Мистер, пан, сэр, сударь, браток, земляк, – что хотите, лишь бы не – товарищ! Пусть сами хлебают своих товарищей. С нас хватит. Брянский волк вам товарищ!

    Но тогда, о чем я сейчас рассказываю, шел еще ранний, шел еще только самый первый, 1953-й год, и лагерь замер:

    – Товарищи! Перед вами Громов…

    «Громов», «Громов», – гремело по лагерям.

    Да кто его не знал, кто его не помнил, удава?! Он выставил грудь, полную орденов, словно предлагая стрелять. Видно, после Берии крепко, змей, перебздел и сам рискнул повернуть:

    – Перед вами Громов! Громов! Тот самый Громов, который вас истязал, товарищи, – да, истязал! – по указке преступной банды Рюмина – Абакумова – Берии!..

    Он выдержал долгую паузу, чтобы все осознали, на что у него повернулся язык.

    – Но перед вами, товарищи, не тот Громов, которого вы знали вчера! Перед вами – другой Громов!..

    Потом он клялся партбилетом, офицерской честью, жизнью дочери и чем-то еще, что это не повторится. И все заклинал: товарищи! Он – переживал. Он был, как мессия, в сиянии, но не выходил из себя. Он знал, как звучит, сколько весит его имя, и от ранга не отступал. И говорил размеренно, твердо, властно, разом взяв на себя грехи и разом всё искупая – товарищи!.. Он мог бы призвать в свидетели мертвецов – на том же основании, с тем же спокойствием… Товарищи, себе не веря, таращили глаза. Под прикрытием пулеметов он позволял себе еще немного покуражиться, а лагерь торжествовал. Лагерь запомнил речь полковника Громова. Многие годы она передавалась, как сказка, из уст в уста.

    – Перед вами не тот Громов, которого вы знали вчера! Перед вами – другой Громов! – Ого-го! Другой Громов! Тот же Громов! Другой! – неслось по зонам.

    Я видел Громова в той же Мордовии через шестнадцать лет после достопамятной речи, пересказанной старыми зэками. К моему времени он стал уже генералом. Красавец, в папахе, так что жалко убивать, он приказал согнать нас к эстраде и произнес громогласно, как бывало, потрясая кулаками:

    – Погодите! Придет еще на вашу голову – Берия!..

    И снова пошло, зашумело по лесам и болотам: Громов! Тот самый Громов! На нашу голову!..

    Придет еще на вашу голову – Берия! – это сказал генерал Громов, начинавший с собаковода, приобщаясь к Римской империи…

    …Мое повествование, вижу, удаляется от меня прыжками кенгуру и возвращается вспять, падая к ногам, наподобие бумеранга. Должно быть, это заложено в его характере, основанном на усилиях памяти привести героя и автора в осмысленное единство, связать концы с концами в стройную причинную цепь, где развитие во времени не столь уж обязательно. Разве каждый из нас, перебирая в душе прошлое, не скачет взад и вперед по измеренному отрезку, пытаясь схватить глазами отпущенное человеку пространство сразу с нескольких точек еще движущейся жизни? Или мысленно мы не возвращаемся к событию, к себе самому, к близким, к недругам, к тем же снам, по старому адресу, всякий раз наново? Былое непостижимо вне этих перемещений. Оно утекает у нас сквозь пальцы, как только мы принимаемся строить ему памятник. В жажде рассказать по порядку, год за годом, день за днем, все, что выпало нам на веку, мы невольно кривим душой против фактической правды, которой в данном случае все же лучше придерживаться. Тем более, в обстоятельствах несколько чрезвычайных… Добавлю в оправдание, что в перескакивании с места на место по биографической канве мною руководили не пристрастие к занимательности и не природная склонность к естественному беспорядку, а, напротив, неутоленное желание писать как можно более точно, строго и рассудительно. Опыт реконструкции собственной литературной судьбы требует от автора даже того, что именуется в науке точностью и чистотою анализа. Не обещая линейной последовательности в ходе изложения, я все же стараюсь ни на йоту не отступать от подлинного рисунка событий и коллизий, которые мне подарила действительность.

    …8 июня 1971 года, спустя без малого шесть лет после ареста, я возвращался домой, на свободу, в состоянии, пожалуй, не менее беспомощном и ошеломленном, нежели когда начиналось это цирковое турне. С женою, меня встречавшей у тюремных ворот на станции Потьма, мы сели в мягкий вагон поезда «Челябинск – Москва», являя для окружающих вид забавной экзотической пары. На радостях, как пьяные, мы не обращали внимания на косые взгляды проводницы и скучающих пассажиров и, может быть, мстили невольно и немного бравировали не нами сюда занесенным классовым контрастом. Жена, еще довольно хорошенькая, живая, в очках, в розовых кофточках, в брюках европейского кроя, рисовалась изящной цветочной вазой рядом со мной, зачумленным стариком, пропахшим тяготой и бескормицей, в промасленных штанах (меня взяли с производства), в долгополом бушлате и зэковской, запакощенной, еще с немецких военнопленных, должно быть, введенной в униформу пилотке, с дурацким козырьком, за свою противоестественность снискавшей прозвание «пидерка». Два инженера в купе, в пижамах, игравшие в шахматы, приняли нас весьма благожелательно и помогли задвинуть в багажник самодельный деревянный сундук, громоздкий и неподъемный, если б не эти бицепсы. Однако мое вторжение в сочетании с молоденькой дамой раздразнило любопытство, и, едва жена побежала умываться, они кинули наживку:

    – Сложно было с билетами на вашей станции?

    Прозрачно звучало, что я тут не по чину, и, если б не перебои с билетами, не сидеть нам вместе в приятном обществе, в одном мягком купе. Но мне уже был сам чорт не брат. Меня веселила прямота разговора на равных с этими ни хрена не понимавшими вольняшками. Покуривая «Лайнер», я тоже забросил крючок:

    – Нет, не сложно. Нам вне очереди. Всем, кто выходит из лагеря, билеты вне очереди. Чтобы лишнего не задерживались… Из лагеря…

    Это была правда. С Потьмы освобождавшихся старались побыстрее спровадить по месту надзора, во избежание неприятностей. Случалось, колеблясь и тоскуя перешагнуть заветный барьер, зэк по выходе немедленно напивался и держал возмутительные речи на станции во славу тех, кого он оставил за проволокой. Я видел, как мальчишка, окончивший срок, которого мы провожали глазами со штабелей железа и леса, не мог далеко отойти от вахты и порывался обратно, к воротам, откуда его, ругаясь, гнали надзиратели, и вновь ковылял к станции, садился на дорогу, и плакал, а мы ему кричали со штабелей: «Иди! Двигай!» – и он вставал, пошатываясь, и крестил нас, и плакал, и снова, как помешавшийся, бежал назад к вахте… И вот меня спрашивают что-то невероятно бездарное на тему железнодорожных билетов, не тяжело ли, дескать, с билетами, и я уже предвкушал, что отвечу, как врежу, если они посмеют общение с темным типом, как я, ввалившимся прямо из лагеря.

    – Из лагеря?! – как эхо, отозвались инженеры.

    – Да, по всей этой ветке расположены лагеря. Разве не знаете?

    И я повел рукою в окно на мимо бегущие густые леса, словно был тут старожилом.

    – А что, – спросил один с уважительным состраданием, явно не желая меня обижать, – трудно на лесоповале?

    Вид у меня, действительно, был довольно умученный. Или они пытались срочно сообразить что-то когда-то слышанное из прошлого нашей родины: лагерь, лесоповал?.. Я быстренько прикинул, как ликвидировать отсталость. Нашего брата на лесоповал давно уже не выводят. Работа – только в зоне. Для наилучшей изоляции. Категория «особо опасных государственных преступников»…

    – Особо?! Опасные?! Государственные?! Преступники?!

    – Ну да! Те самые, кого раньше называли – «политическими»…

    Они офонарели. Вот такие шары! Впервые видят. Мне-то, признаться, хотелось их задеть. Оскорбить. Пусть оглянутся. Но они не испугались. И мне тоже вдруг сделалось интересно: почему не испугались? что они знают о нас? о чем думают?..

    Уже в поселке и на перроне, в ожидании поезда, я исподволь наблюдал это новое, неведомое мне племя выросших на свободе, на сытых харчах, сограждан. В мое отсутствие многое в стране заметно переменилось. Молодые люди начали одеваться. В моду у мужчин, под влиянием Запада, входили женские локоны, усики разных фасонов и аккуратные баки. С прическами я мирился, усы откровенно приветствовал, но круглые, ровной котлеткой, бачки, словно пересаженные на размятую, как валенок, грядку с другого полуострова, меня бесили. В голове вертелась проблема: «Откуда на Руси повелись баки?» и всплывали имена Чичикова, Манилова, Добчинского-Бобчинского, – должно быть, под впечатлением Гоголя, о котором я намеревался писать. Наши инженеры тоже были в бакенбардах…

    – И долго вы пробыли в лагере?

    – Нет, не долго. Пять лет, девять месяцев.

    Эхо подсказало, что это, по их понятиям, – громадный срок.

    – Вы, наверное, – за религию?

    На примете имелась, конечно, моя неприбранная борода. Они собеседовали со мной осторожно, деликатно – как со Снежным человеком. Религия была в их глазах непролазной чертовщиной, что до некоторой степени отвечало моему загадочному появлению здесь. За религию каких-то сектантов, изуверов, дикарей, может, еще и судят…

    – Нет, не за религию – за литературу.

    – За литературу?!.

    На этом вернулась жена из умывальника, и разговор как-то сам собою увял. Литература оставалась для них за семью печатями. При чем тут литература? Литературу изучают в школе, печатают в журналах… Все это не умещалось в сознании наших славных попутчиков, и они непритворно начали зевать по сторонам, как малые ребята, когда им долго рассказываешь о чем-нибудь отвлеченном. Все мы теряем внимание к заведомо нереальным вещам.

    Все-таки наблюдался прогресс. Не было брезгливого страха при виде «политического». Они не чурались, не презирали, не избегали меня. Сталинские порядки уплыли в область преданий, помнить о которых было не актуальным. Инженеры скорее сочувствовали мне, как человеку претерпевшему. За сочувствие теперь ничего не причиталось. Но дальше этой черты дело не пошло. Люди вполне современные, они были безучастны к тому, что не касалось действительности. Им было не до тюрьмы, не до художественной прозы… Да, что-то читали о судебных процессах, что-то мелькало в газете. Но какое все это имеет отношение к жизни, к столице, куда они устремлялись, полные рвения, по служебной командировке, из загвазданного Челябинска? Вот если бы я мог подсказать, где в Москве найти плащи-болонья!.. Огромный лагерный мир, дымившийся у меня за плечами, для них не существовал…

    Назавтра, приближаясь к Москве, мы уже не разговаривали. Соседи засуетились и перестали нас замечать, погруженные в чемоданы, галстуки, запонки, прицеливаясь к встрече с разборчивым московским начальством. Чтобы не отсвечивать, мы вышли с женой в коридор, к свободному боковому окошку. Мне тоже хотелось – без посторонних – свидеться с Москвой.

    Странно, сколько раз, да и всякий год, в прошлом, подъезжая к ней, я испытывал подъем и восторг при одном лишь беглом прочтении на стендах ее незамысловатых предместий – «Удельное», «Тайнинская», «Мытищи», «Вешняки», и стоило уехать на месяц, как мне уже не терпелось, горело, воображалось, что вот она скоро объявится за железным полотном и жарко охватит – Москва! Сейчас, прильнув к стеклу, я внимательно изучал нараставшие по ходу поезда горы знакомого придорожного хлама, всю эту, ничего не говорящую сердцу, кипяченую смесь дачных декораций из оперы «Золотой Петушок», водокачек, составов, цистерн и станционных полигонов, усеянных репейником ржавых заграждений. Родина с грохотом обрушивалась на мою стриженную под машинку, незащищенную голову, заставляя с непривычки отшатываться, как от пощечины, когда на внезапных стыках разбежавшихся железнодорожных путей вклинивались с разгона в окно вагона семафор, колонка или крашеная нога высоковольтной передачи.

    – На тебе! На́! Получай! В челюсть! Под ложечку! Снова в челюсть! В глаз! По башке! Семафор! Терракотовый пояс! Колонка! Под дых! Платформа! Ты еще пялишься, падаль?! В ухо! В зубы! В глупую, в обращенную в кровь морду! В воющий рот! Семафор! Еще раз в зубы! Столб!!.. И сплошным обвалом беспамятства – в хрусте костей – кромешная темь тоннеля…

    Я зажмурился, покачнулся… Уф! Mы вылетели из-под земли.

    Давно, в послевоенные годы, мне снилось несколько раз, подряд, что Москва захвачена немцами. Удивительное чувство: ты виден как на ладони. И в закрученных, как раковина уха, переулках, в проходных дворах, обеганных с детства, за помойками, с черного хода, – уже не укроешься: найдут! Похожее превращение родной скворешни в Берлин я сейчас наблюдал воочию… Нет, Москва была не виновата, что процесс моего отщепенства зашел так далеко. Да и мысли мои нисколько не изменились: я попал в тюрьму зрелым уже человеком. Изменилось ко мне отношение мира, в котором я некогда жил, возвращенного, казалось, с довеском, с угрозой – как бомба замедленного действия. Может быть, оттого, что меня освободили досрочно, без предупреждений, как взяли, и я не успел настроиться на другой порядок вещей, свобода мне давалась с трудом. Ах, как бы пригодилась теперь шапка-невидимка, добрая маска Абрама Терца! Но мой напарник был разоблачен. Шапка – конфискована…

    Подмосковные павильоны вставали оцеплением и вышками новой зоны. Все было предусмотрено к принятию этапа в составе одного арестанта, к непрошеному моему визиту в стольный город, расставивший свои рогатки и транспаранты за сорок километров до собственного порога. Я-то знал назубок эту бойкую замашку Москвы все, на что ни ляжет глаз, метить своими когтями. Но то, что раньше забавляло и будоражило меня, ныне внушало затаиваться и держать ухо востро перед этим зверем, напуская на себя если не презрение, то такое же холодное, хищное безразличие, с каким он заглатывал нас своей каменной пастью. Вот уже пошли плясать шестиэтажные корпуса с новомодными низкорослыми окнами, с бетонированными балконами, похожими больше на каменные намордники. Стрельнула глазами реклама «Универмага», проехал первый трамвай, и в то же мгновение грянула по вагонам молчавшая дотоле в тамбуре радиола: «Нас утро встречает прохладой!..» А в лицо била с радиоточек вокзала другая, встречная песня: «Кипучая, могучая, никем не победимая…» Москва! Через столько эпох и народов – опять Москва!

    Где-то, на этом конечном перегоне, у меня отказали глаза. Для справки прилагаю очерк с маловажным эпизодом, полезный главным образом как повторение вышеизложенного – в ином повороте или с несколько другой резкостью наводки. Быть может, его преувеличенная точность позволит мне ухватить, наконец, ускользающую ниточку смысла, которую так боишься потерять за приходящей в ожесточение жизнью. Попробую.

    ОЧКИ

    Как я потерял зрение, я не знаю. Буквально так. Меня переправляли Столыпиным из лагеря в лагерь, по этапу, и вдруг запятили без объяснений в местную узловую тюрьму и, поморив сутки-другие взаперти, выбросили на берег, на волю. В общей сложности вся процедура продолжалась часов тридцать-сорок. И это не так долго, если бы на следующий день, уже к вечеру, я не очнулся свободной тюремной крысой на захламленной станции – Потьма.

    Но прежде чем перейти к новой фазе в моей биографии, я должен вернуться к началу, в одиночную камеру, куда меня втолкнули в потьминской пересыльной тюрьме и где я провел счастливые часы жизни, не подозревая, зачем меня сюда завезли. Я не ждал, что за воротами мне маячит уже, корячится Москва, и я начал обживаться, как обычно обживаются бывалые арестанты, попав на этап, – стучать в кормушку, кричать: «Начальник! жрать охота! пора обедать! и скоро ли, наконец, выведут меня в туалет?!»

    Начальник, пожилой, краснощекий и тоже битый в наших делах старшина, похожий на Буденного, но толще и меньше ростом, с седыми, заправленными к самым бровям усами, дежуривший не по всему каземату, а только по одному нижнему его этажу, сейчас же отозвался и пригрозил мне весело карцером, если я не перестану орать, поскольку горячего мне сегодня не причиталось, бумаги на меня не оформлены и вообще еще не известно, кто я такой. К ночи он сжалился и сам, личной властью, вывел меня в уборную, а также сунул, не глядя, вечернюю пайку хлеба вместе с железной кружкой безвкусной, тепловатой воды. Вообще, я заметил, он был незлым, неопасным, притерпевшимся к тюрьме человеком. Он больше стращал и ругался, чем действовал по уставу. Я смирился.

    Так ошеломляюще, невероятно звучало его извещение, что со мною толком не знают, как быть и куда отправлять, что я никто, ничей и вроде бы вне закона, эта новость была так легкомысленна и соблазнительна для меня, привыкшего ходить под конвоем на работу и таскать проклятые ящики, что я поклонился в душе этому благословению свыше – не думать, что будет завтра, не ведать, что станет со мною, и жить, повинуясь волне, выбросившей меня, старую прогнившую рыбу, в тихую глубоководную заводь потьминской пересыльной тюрьмы. Нет, надеждами на свободу я не обольщался. Я желал одного – отделаться от выматывающего душу труда. И просидеть несколько дней, может быть неделю, если повезет, в спокойной одиночке, на перекрестке дорог, не работая, представлялось мне незаслуженной и нежданной улыбкой судьбы, вроде ничем не оправданного, выпавшего по ошибке выигрыша в лотерею. Не только сердце – кости мои пронзило чувство безгрешной, сверхъестественной неизвестности. Будь что будет, а мы покуда покурим!

    Я оглядел исподлобья мою обитель. Она была сурова, она была правдива, эта дарованная мне Богом жилплощадь. Нары доходили до двери, и, сидя, я упирался в железную обшивку коленями. Было холодно, и свет лампочки, забранной в сетку высоко под потолком, чтобы до нее не дотянулись длинные руки урок, едва ли согревал помещение. Мнилось, электричество не рассеивает здесь, но нагоняет мрак. Лампочка словно чадила, насилуя себя, вкрученная в почерневший от времени и многократных перегораний патрон, трепещущая, как душа человека перед смертью, – дряблая игла, нечистая нить, закосневшая в угрызениях совесть…

    Затем, почти машинально, я обежал стены в расчете прочитать, как случалось, заскорузлые подписи тех, кто раньше, до меня, ночевали в этой дыре, препровождаемые дальше, по трассе. И тут же подивился мрачному искусству строителей и еще яростнее, нестерпимее – не то, чтобы возненавидел их, но – отринул от сердца. Камера сверху донизу была изъедена мелким рельефом, словно затоплена морем вздыбленных каменных волн. Писать по этой коросте было невозможно. Острые, кремневые гребни ломали любой карандаш, пожирали рисунки и символы. Ни крест начертить, ни бранное слово, ни имя, ни число предполагаемого отъезда, расстрела…

    Тогда я извлек грифель, предусмотрительно зашитый в бушлате, и подержанную газету «Известия», которую, по прибытии, как заядлый курильщик, позаботился отклянчить на шмоне у грозного моего старшины. На газете, точнее на газетных полях и кое-где между строчками аккордных заголовков, не выпуская из вида круглый дверной волчок и густые пещерные отложения по стенам, я принялся неровной рукой наносить беглые знаки. Я сочинял, я писал, прекрасно понимая, что так не пишут, что все это ни к чему, и нары, на которых я примостился, поджидают других арестантов, более, может быть, достойных и наторелых в писательстве, чтобы помочь им не менее ловко сложить веселые головы. Я был безжалостен в ту минуту – и к тем далеким безвестным собратьям, грядущим по извилистым этапам России, и, слава Богу, к себе.

    О чем я писал тогда, я уже не помню, и вряд ли из-под грифеля вышло что-то серьезное. Слишком я был раздражен, очарован этой невозможной стеной. С чем ее сравнить, с какой архитектурой? Она исключала малейший намек на пребывание здесь человека. Цементный пол в потеках и засохших плевках был проще ее и покладистей. Если б базальтовая скала, харкающая лавой, вздумала однажды рассказать о нашей посмертной судьбе в преисподней, она бы, я полагаю, прикинулась этой стеной, этим морем курчавого, разозленного дьяволом камня. Казалось, я угораздил в тот самый ад, который мечтал повидать, над которым посмеивался в ослепленные прожектором ночи лагерных аварийных работ, когда грузили железо под жестоким дождем и ноги разъезжались по трапу, грозя пропороть живот, вывихнуть и раздавить позвоночник несносной, не поддающейся смыслу и осязанию кладью, а я самонадеянно, осмелев, подмигивал осатаневшим ребятам, что это, дескать, еще не ад, а всего-навсего чистилище, – так вот ад, казалось, настиг меня наконец и проступил сукровицей сквозь расчесанную до крови, замешенную на серной, на царской кислоте землю.

    А тюрьма между тем жила – полнее и вдохновеннее, чем мы живем, чем вы живете у себя дома. Снаружи тюрьма представляется средоточием отчаянья, бездействия и безмолвия. На самом деле это совсем не так. И перистальтика этапов куда напряженнее изнеженных европейских страстей, шоссейных лент, авиалиний, хоккейных и футбольных матчей, вашей почты, кино и вашего телеграфа. Впоследствии, много лет спустя, опускаясь в подпольные притоны Парижа, впутываясь в карнавалы Италии, на корридах в Мадриде, созерцая высокомерную эрекцию торговых контор и межведомственных небоскребов Америки, я никогда уже не встречал этот стиль, этот ритм, этот стимул жизни, каким страшна, притягательна и отрадна тюрьма.

    Эфемерные, картонажные стены моей камеры содрогались. Я был мальчишкой со своей страстью к писательству по стравнению с этим стосильным, тысячеглавым эхом, которое разносилось по гулким сводам собора, пускай не столь прославленного, как Лефортово, Лубянка, как взбудораженная залпами ночных этапов Матросская Тишина. Но, сидя в отсеке захолустной пересылки, я уже почитал себя клеточкой, молекулой огромного Левиафана, плывущего в даль истории, без огней по бортам, но с огнями внутри, в трюме, с толпами поглощенных, проглоченных и все еще ликующих узников. Визг женщин, смех, пение, женские заливистые переклички с мужчинами, которые не отставали и устанавливали контакт с минутной подругой по слуху, по мелькнувшей в уме, в недосягаемой памяти юбке, ругань, шум зачинающейся игры или драки, куда наш старшина кидался, как лев к обедне, для того, чтобы поглазеть, а потом и наказать сцепившихся в мокрый клубок борцов, во избежание смертных исходов, – все слагалось в мерную, легкую дрожь, пробегавшую по камню, словно по коже чудовищного животного. Только со второго, судя по всему, этажа членораздельной речью дохлестывались стоны и вопли какого-то сумасшедшего, бившегося в железную клеть, должно быть, всем телом и доказывающего под общий хохот, что он ни в чем не виновен. Помнится, он требовал к себе немедленно, сию же минуту, доктора и прокурора. А то он повесится! А я – записывал, записывал…

    Когда я свалился в Москву, был, к моему сожалению, яркий, солнечный день. Вольняшки, как ни в чем не бывало, разгуливали по воздуху и делали, что хотели. Если бы погода была ненастной и народу поскромнее, город, возможно, не произвел бы на меня подобного впечатления своим режущим светом, который лишь увеличивался в присутствии чистых лиц, улыбок, расписных витрин и костюмов. Я пожалел, что у меня при себе нет черных очков. Шума я не слышал, но поле зрения было перегружено красками праздной, разодетой Москвы, так что голова кружилась и хотелось поскорее пройти незамеченным сквозь это гулящее царство и спрятаться в какую-нибудь темную подворотню. Я опускал глаза в тротуар, чтобы их не видеть, и все же невольно фиксировал похожих на тропических птиц, на бабочек, на цветы мужчин и женщин, порхающих по накатанным до паркетного блеска панелям, умноженных зеркалами магазинов и автомашин. Мимо меня прогарцевала, ласково стуча каблучками, миловидная девушка с гордым лицом индейца, в коротенькой пурпуровой юбочке, едва прикрывающей бедра, с черным конским хвостом волос на затылке, которым она потряхивала в такт походке. Недоставало дротика в тонкой, смуглой руке. Должно быть, торопясь на свидание, она несла свой торс через весь город, как боевое знамя, – даже как-то немного впереди и выше себя. И я отвлеченно подумал, как дорого заплатили бы за этот сеанс у нас в зоне, пройдись она там так же бескорыстно и независимо, как проходит передо мною сейчас…

    У себя дома я кинулся к полке с книгами, по которым извелся за годы командировки, и не для того, чтобы читать, а просто так, ради свидания с ними, взял и раскрыл одну и даже загадал, что открывшаяся страница послужит мне чем-то вроде пророчества в моей новой, неспокойной судьбе. И только тогда заметил, что глаза у меня поехали и я не различаю самые обыкновенные буквы, хотя вчера читал и писал без видимого усилия. Отставил книгу на метр, на полтора и лишь с дальней дистанции едва разобрал цитату, показавшуюся мне неуместной и неостроумной насмешкой над человеком в моем положении. Это был Лермонтов, и строки мне запали:

    Гусар! ты весел и беспечен,

    Надев свой красный доломан…

    Безусловно, потеря была невелика, в особенности по сравнению с дарованной мне свободой. Все люди в моем возрасте страдают глазами, и как я до сих пор удосужился не ослепнуть, уму непостижимо. Но я ломал голову и зачем-то порывался поймать, в какой момент именно мое зрение отказало. То ли в последнюю ночь, на пересылке, когда я царапал грифелем по газете, надеясь перекричать и вместе с тем увековечить абстрактные голоса на стене, то ли немного позже, при виде столичной толпы, слишком яркой и радостной для моего потемненного ока. Либо, может быть, за пять-десять минут, исполненных страха, растерянности и злобного восторга, покуда мне зачитывали спущенный свыше приказ о досрочном освобождении, в которое я верил и не верил, принимая за новый подвох, за какую-то очередную шахматную задачу наших тороватых на подобные штуки владык.

    Гусар! ты весел и беспечен,

    Надев свой красный доломан…

    И я заплакал – не над своей слепотой, из-за которой, повторяю, не было причины расстраиваться. И не по безвременной молодости, которой, прямо скажем, было не так уж много. А по вставшему внезапно в сознании седлу, как я это назвал, разделившему меня на две половины, на до и после выхода из-за проволоки, – как будто предчувствуя, как трудно вернуться оттуда к людям и какая пропасть пролегла между нами и ними. Я плакал и видел седло в образе и форме очков, которые я надену в знак непроходимой границы, в память о газообразной, струящейся письменами стене, голосящими неустанно – и всё о море, о море…

    И действительно, с очками, по-видимому, начался у меня перевал к чему-то не вполне основательному, не совсем нормальному в жизни, и все, чем я обладал вовне и внутри себя, мне как-то не удавалось схватить ни зрением, ни сознанием. С очками вообще поднялся в доме переполох. «Очки! Очки!» – кричала жена в телефон, названивая в Донецк, нашему старинному другу, имевшему связи в Лондоне, умоляя, по знакомству, выписать из-за границы точную английскую оптику. Тот не понимал, о чем речь, пугался, переспрашивал, а жена кричала:

    – Очки! Даю по буквам: Ольга, Чекист, Константин, Ирина… О-чки!

    Первое время я пользовался чужими очками, одалживая у друзей, либо чаще, для чтения, большой увеличительной лупой, в какие дети рассматривают бабочек и марки. Этому инструменту надоумил меня покойный дед со стороны матери, Иван Макарович Торхов, полуграмотный крестьянин, все последние годы своего преклонного возраста посвятивший уединенной молитве и перечитыванию Святого Писания с помощью зажигательного стекла, которое я, тогда ребенок, летом ему подарил. Как сейчас вижу, в деревне, доброго моего старика, который еле-еле передвигал большие калоши, но, восседая на веранде, бодро ползал по буквам и шептал по складам прекрасные имена, звучавшие для меня, безбожника, забавной абракадаброй:

    «Авраам роди Исаака. Исаак же роди Иакова. Иаков же роди Иуду и братию его. Иуда же роди Фаре́са и За́ру от Фама́ры… Езеки́я же роди Манасси́ю. Манасси́я же роди Амо́на. Амо́н же роди Иоси́ю: Иоси́я же роди Иехо́иню и братию его в преселение Вавилонское…»

    Впрочем, деду было несложно читать и перечитывать тугую славянскую вязь, поскольку, я понимаю, он знал ее на память и держал перед глазами Евангелие больше из уважения, ради телесного к нему и душевного прикосновения. Мне же, напротив, посредничество очков, привезенных вскоре из Англии, мешало общению с книгой, потому что, признаться, когда я читаю либо пишу, я предельно откровенен, я снимаю маску, привычно носимую в жизни, я мысленно разоблачаюсь в приязненном склонении к тексту, а здесь меня вынуждали натягивать на глаза вспомогательные рогатки, отдалявшие меня от бумаги, от мысли, от языка. Я начинал замечать, что я все меньше и меньше читаю и совсем уже редко пишу.

    Правда, в окулярах скрывалось то достоинство, что стоило приладить эти плетенки на лоб, как я мигом выключался из текущей мимо меня жизни. Я был недоступен в моем скафандре. Бывало, нацепишь, – и нет тебя совсем, и не было на свете. Как если бы в очках мы становились невидимыми. Я пристрастился временами даже спать в очках. Но чаще просто сидел, при всех доспехах, в забрале, ни о чем не думая, не помышляя взять в руки перо. Сквозь плотные стекла, предназначенные для чтения, для рассматривания букашек, комната вместе с мебелью тянулась бесформенной водорослью, какою зарастают аквариумы. Едва улавливалась волна шкафа, волна дивана, стола и двух с половиной музейных кресел, не ведавших, зачем их сюда занесло, когда б однажды я не треснулся коленкой об угол и не скорчился от боли в маленького карлика:

    – На кой чорт они нужны?! Да в них я вообще ничего не вижу!

    Не знаю, или английский мастер что-то не так зашлифовал и начислил в моих мизерных диоптриях, как требовалось по рецепту, или с непривычки глаза не лезли в прицельную камеру и дублировали действительность в расстроенном и перекошенном образе. Правым глазом, казалось, я шарил зажигалку, как всегда терявшуюся, сливавшуюся с диваном в его ковровом рельефе. А в левое очко… Но надо ли уточнять, что мне мерещилось тем же временем слева? Смех, пение, женские заливистые переклички с мужчинами, закосневшие отложения извести по стенам, от которых, однако, я был отторгнут, отгорожен, выброшен в мир из родимого зверинца, как безбожный плевок, как кал из-под одичавшей собаки… Так, выражаясь суммарно, переносил я наследие, доставшееся от дедушки, от матери, от отца, от Авраама и Исаака…

    * * *

    После выступлений Главного Прокурора и двух кооптированных КГБ, от писательской возмущенной общественности, партийных доброхотов, под несмолкаемые аплодисменты, я втащился в каталажку при судейском помосте только что не на руках. Нокаут! Опять нокаут!.. Адвокат, бледнея, третий день прибегал ко мне в перерывах, вместо тренера, удерживая от резкостей, от ответов судье Л. Н. Смирнову, умоляя не задираться. У Смирнова, уверял он, либеральная репутация в западных прогрессивных кругах, так что ему некстати было бы испортить себе физиономию в Европе в роли ординарного сталинского палача, уже выходившей к этому моменту из моды. Наше скользкое, писательское дело такому богу, как Смирнов, Председатель Верховного Суда РСФСР, явно не улыбалось и шло вразрез профилю авторитетного теоретика в области международного права, чего тот, в общем, по научной лестнице, с Нюрнбергского процесса придерживался. Все это была для меня какая-то галиматья, я не видел между ними различия, тогда как, по адвокатской догадке, Верховный Судья, на самом деле, сердцем, совестью и карьерой стоял на моей и Даниэля стороне и, играя в популярность на Западе, должен был, по идее, в мерах пресечения не завышать ставку. Сколько бы на судью Смирнова ни давили из КГБ, он сам – гора, рука – в ЦК, рука – в МК, в Президиуме, поймите – в Президиуме! и где-то там, у чорта в ступе, в Госплане, в Генштабе – еще рука!.. На руках Смирнова, как я понимаю, базировалась наша защита.

    На мой-то поверхностный, непросвещенный взгляд, судья в нашем деле был опаснее любых обвинителей, едва, зашатавшись, гаркнули часовые, готовые упасть, со взведенными курками: – Суд идет! («Суд идет», «Суд идет», прокатилось по коридорам, и я вздрогнул – как взаправду: «Суд идет»…)

    Адвокат успокаивал:

    – Вам показалось! Никакой он не бурбон! Чистая видимость! Ездит за рубеж! Что ни год – на форум! Вице! Жду народные грессы ристов! Пе́йски широко разо́ванный! Ре́тик! Ральный, кагри́ца! Ральный, вам говорят! Ссивный, ктивный, манный, ящий Дья!..

    Но я бы все равно за всем этим ему не доверился, когда бы в самом начале мой Следователь по особо важным делам, подполковник Пахомов, в сердцах не обругал Адвоката:

    – Какой он адвокат?! Где это ваша супруга, Марья Васильевна, откопала… такого… такое?.. – Он затруднился с эпитетом, но красноречиво поморщился:

    – Есть ли допуск? Никто и не знает… в юридических кругах. Непопулярен. Нужно еще проверить. И почему-то, между нами, опять еврей? На мой вкус… лучше бы… вместе, подумав, порассмотрев, мы с вами подыскали другого, настоящего защитника… А?

    Прекрасный знак. Рекомендация. Если в КГБ недовольны – такого только и брать. Кое-чему, на ошибках, я с ними уже научился… В адвокаты? При чем тут?.. Ах, да, с Адвокатом накануне суда, в те редкие, сумеречные встречи наедине, когда не ясно, кто кого больше боится, я ли Адвоката, Адвокат ли меня, мы, вроде бы, наконец, поладили в цене – на признании невиновности, которое в следственном деле уже лежало за мной серебряной монеткой, а он сперва не решался к ней притронуться и все оспаривал эти копейки, пока я не уперся и не сказал, озлясь, что уж лучше откажусь от его защиты, если на то пошло, и он, как-то сникнув, разом согласился. Естественно, на процессе не мог он и заикнуться, что подопечный его невиновен; не мог он также вдаваться в оценки и в анализ подсудных произведений, что грозило бы ему самому переселиться на нашу скамью; но подмахивать обвинению, как это давно повелось у нас, он тоже сумел избежать и, ни с кем не споря, в одиночестве, в презираемом, танцевальном искусстве Адвоката, старался руками держать свое бескровное, перевернутое лицо. И я не в претензии…

    Один только зуб, в общем-то, у меня остался на Адвоката. Да и тот прорезался позже, через несколько дней, когда я узнал с опозданием, что наш судебный процесс, оказывается, параллельно освещался в газетах, о чем Адвокат почему-то все это время умалчивал. Возможно, он дал подписку и опасался подслушиванья? Но ведь не о помощи речь, не о добрых откликах с воли сюда, за камень, на остров, где все произрастает в извращенном образе, процеженное через вещего Следователя по особо важным делам. Речь о советской печати, доступной каждому, где вас уже мешают с говном, и чего было, спрашивается, утаивать от меня Адвокату?

    Как раз в дни суда газету в тюрьме перестали выдавать: перебои с почтой. А я не догадался, что это обычный ход и не почта, а Пахомов, по должности, перекрыл информацию, способную раздразнить обвиняемого. У него, у Пахомова, был уже небольшой опыт с газетой. С «Перевертышами» Еремина в «Известиях», за месяц до процесса. Будто невзначай, улыбаясь, он подсунул мне тогда на допросе эту заказную статью с обычной, конечно, у них воспитательной задачей – сломать. – Кстати, Андрей Донатович, почитайте, что о вас «Известия» пишут. – И смотрит с любопытством… Но, переворошив тот густой навоз, я почему-то оживился: – О Пастернаке, – говорю, – и не то еще писали. Семичастный, сколько помнится, сравнивал поэзию Пастернака с лягушкой, квакающей в гнилом болоте. А Корнелий Зелинский, вернувшись из заграничной поездки, сделал доклад в Союзе Писателей, что одно лишь упоминание имени Пастернака на Западе все равно что, извините, в культурном обществе, за столом, издать непристойный звук. Так и произнес: «непристойный звук»…

    Подполковник крякнул.

    – Да. Вышла ошибка.

    – С Пастернаком ошибка? – обрадовался я.

    – Не-ет, моя ошибка, – сказал он вдруг просто и честно, как-то очень по-человечески. – Что дал вам прочесть… Раньше времени…

    И вот, на время процесса, газеты от нас отрезали. Зачем Верховному Суду скрывать от подсудимых собственный правдивый оскал, уже означенный в печати? – это я понимаю. Да чтобы мы не огрызнулись. Не заявили, чего доброго, какой-нибудь протест перед тем же Верховным Судом. В нарушение объективности. Но Адвокат?! Куда смотрел Адвокат?.. Что он – еще теплил надежду? Или опасался, – удостоверенный газетой, я буду держаться отчаянней, в противоречии с его концепцией и композицией защиты? Искренне желая спасти, он хватал меня за руки и не давал обороняться.

    – Опять вы не так ответили Судье! Гол не в вашу пользу. Я же говорил: не спорьте со Смирновым! Спорьте, если хотите, с Тёмушкиным, с обвинителем. Это – ваше право. Тут мы ничем не рискуем. Но не трогайте, не раздражайте Судью!..

    Я ничего не понимал. Просто у нас, вероятно, были разные задачи, и, разобщенные в судебной лапте, толком не объяснившись ни разу, мы с Адвокатом барахтались в словах, переставая узнавать окружающее. К тому же, накануне процесса пообещав встретиться, он словно провалился. И теперь, в антрактах, возникая из-под пола, интеллигентный Пьеро ломал пальцы и повторял:

    – Вы топите себя в споре с Верховным Судьей! Топите! Наша цель – четыре. До пяти. Максимум. Не выше пяти. Вы угодите под амнистию. Годовщина. Юбилей революции. В 67-м всем до пяти – скинут. Не может быть, чтобы не скинули. Отсидите еще полтора, два, два с половиной, три…

    И вновь куда-то проваливался. Но потому, как день ото дня он увеличивал и увеличивал стаж, туманный, загадочный, в бледной немочи ко мне, я догадывался, что за кулисами происходит неладное. Там, в делириуме судьи Смирнова, среди непостижимых абстракций, что-то правилось и творилось. Летали аэропланы за каким-то еще дополнительным сотрудником, свидетелем из Средней Азии. Звонили по телефону. Давали радиограммы. Сговаривались. Медленный ужас вставал в пепельных зрачках Адвоката. Нарушая положение, он шел по самому острию леденящей юридической бритвы, ухитряясь обходить роковой вопрос о виновности подзащитного обидным Суду молчанием, и тонко, еле слышным голосом, вел полемику, казалось, с самим собой, с умыслом или без умысла я печатался на Западе. Верховник Смирнов на него уже рычал. Прокурор, вообще, не удостаивал внимания. Нет, по тем временам, в нашем пропащем деле, Адвокат вел себя стоически. Только – зачем он утаил судебные отчеты в газетах?..

    Все они вылезали на меня сакральными, из Сорочинской ярмарки, харями: Адвокат, Прокурор, Судья. Они были похожи: в их близости исчезала реальность. По сию пору, ночью, стоит закрыть глаза, они зачинают не свои, не Богом данные речи. Как в паноптикуме – не веришь, для смеха, понарошку что ли, чтобы только застращать?..

    На Прокуроре я не буду специально останавливаться. Его образ несложен. В черной паре, жгучий брюнет, с белой-белой, как это встречается иногда у истовых брюнетов, кожей, до исподней синевы выбритый, начищенный бриллиантином, мясистый, в сверкающих запонках, он смотрел гробовщиком или факельщиком в похоронной процессии и такого же подобрал себе черного, только ростом поплоше, Помощника Прокурора, на протяжении всей церемонии, кажется, не раскрывшего рта. Всем физическим обликом он был списан с натуры и не требовал усилий ума или какой-то психологии, укладываясь в прокрустово ложе своего декорума целиком и полностью, чего, однако, никак нельзя сказать о судье Смирнове, в довершение насмешки именуемом – Лев Николаевич. Тот, производя впечатление доброго кабана, толстый, как все добрые, посапывающий, будто ему чесали за ухом, читая наши бумаги, – вдруг, с клыками, бросался на подмогу Прокурору, едва мы, обвиняемые, что-то пытались возражать. Удары, им наносимые с председательского седалища, были прямы и стремительны. Он просто не давал отвечать и налетал шквалом, не справляясь с УПК. И так же легко и внезапно, растоптав, выходил из атаки, успокаиваясь в мирном делириуме. И великодушно приглашал Прокурора продолжить перекрестный допрос.

    Либеральная его слава таяла на глазах. Да он, должно быть, того и добивался, ставя на карту повернее европейской рекламы. В те боевые дни он думал не о нас, разумеется, и не с нами воевал. Что мы обречены, было ему известно, как число в календаре, и сроки обусловлены. Льва Николаевича, я полагаю, снедали иные заботы. Он сражался со своими соперниками, с недругами, где-то уже в Президиуме, на Олимпе, что из ревности ему и подсунули это скверное дельце. А ну, теоретик, покажи на практике наши достижения в области международного права! Какой ты у нас, на всю страну, либерал?.. И Смирнов оправдал доверие и вышел из борьбы победителем. Его ожидало кресло Верховного Судьи СССР.

    Вскоре после процесса, в Доме Литераторов, на товарищеской встрече писателей с чекистами, он сделал научный доклад, подводя баланс операции:

    – Подсудимые были – оба – с высшим образованием. Поэтому, как Председатель Суда, я помогал Прокурору!..

    Как видим, Адвокат не ошибся: во всем была виновата европейская репутация либерального Льва Николаевича…

    Стоит ли, однако, глотать химическую, ядовитую пыль судебного разбирательства, если сановные лица пройдут перед вами лишь хороводом теней, способных смутить неискушенного наблюдателя, особенно в нашем тогдашнем поверженном состоянии? Нет, и под маской самой кровожадной скрывается живая душа, нисколько не загрубелая, а более мягкая и трепетная, пожалуй, чем это кажется на взгляд, со свойственными человеку мечтами и светлыми движениями, с разветвленной и сложной ведомственной игрой. А уж в домашнем либо в дружественном кругу, может быть милее и отзывчивее вы не встретите собеседника, и все мы вместе ему в подметки не годимся. Даже молчаливый Траян, начальник Лефортовской крепости, откуда нас возили на суд под личным его досмотром, послушав протоколы, полистав прессу, не выдержал и открылся слабой своей половине:

    – Да я бы их собственными руками пристрелил! Душа плачет!..

    – А вы же знаете, – неизменно добавляла любящая подруга Траяна в салонах, куда они были вхожи, – вы же знаете моего Александра Андреевича – он мухи не обидит!

    В развитие той же гипотезы о сердечности карателей сошлюсь на первую сцену из феерии «Зеркало», хотя сам я, признаться, с точно таким Следователем дела не имел и кое-что домыслил, опираясь на других очевидцев.

    «Он (примирительно разводя руками). …И все-то он знает! Все превзошел! Кандидат наук! Сотрудник Института Мировой Литературы!.. Так как же, Андрей Донатович, будете давать показания?

    Я. Какие показания?!. Господа! Простите – граждане! Меня с кем-то перепутали! Оклеветали! Это – недоразумение! Ошибка! Страшная ошибка! Вот у меня (взглянув на часы) через десять минут лекция в Сорбонне. Представляете – в Сорбонне! Через десять минут. Нельзя опаздывать… Тем самым мы ослабляем наш интернациональный детант! Потом, извините, жена может волноваться. У нее сердце и нервы. Если… Если я немного здесь у вас засижусь… Вы знаете, у нас маленький ребенок. Необходимо известить! Хотя бы по телефону, знакомым… (Все смеются.)

    Он (внезапно посерьезнев). Все, кому надо, уже извещены. Не стоит горячиться. «Долгие проводы – лишние слезы», как сказано в старой пословице. Читали Даля? Вот, вот. Народные поговорки обогащают русский язык… Кроме того, все от вас зависит. Живите с вашей женой. Читайте ваши лекции. Это законно, это разрешено – и жена, и лекции. Мы вас, если хотите, за четыре минуты доставим… Но что вы над собою наделали, Андрей Донатович! Зачем вы погубили свою молодую жизнь?!.

    (Свет меркнет. В кабинете устанавливается кроткое ко мне сожаление. По знаку Следователя все на цыпочках выходят. Тихо звучит танго «Брызги шампанского», напоминая о вступительной партии. Упорхнувший последним, Оперативник быстро возвращается за позабытой на полу телефонной книгой. С его исчезновением свет вновь набирает яркий, белый накал.) Ах, Андрей Донатович! Андрей Донатович! Вы думаете – мы не люди? (Утираясь рукавом.) Думаете – не больно? У меня у самого маленький ребенок. Чуть побольше вашего. Звать Натальей. Знаете, утром или вечером подойдешь к кроватке. «Наташа, говорю, Наташа, папка пришел с работы». А она смеется, прыгает на своих маленьких ножках. Тянется. Еще беззубая, а уже тянется. «Папка! – говорит. – Папка!» (Плачет, уронив голову на стол. Потом, всхлипнув, тоненьким голосом запевает). «Топ-топ-топ, – топает малыш! Топает малыш!..» (Рыдания.)

    Я. Да, да, я понимаю… Нам надо объясниться… И мне плохо, и вам нехорошо. Всем трудно. Я же вижу: интеллигентный человек. Чехова читали, Гоголя. «Вишневый сад», «Дядя Ваня»…

    Он (подымая зареванное лицо). Так как же будем жить дальше, Андрей Донатович?!.

    Я. В каком смысле – дальше?..

    Он. Так будем давать показания? Или – нет? (Барабанит пальцами по письменному столу, но более твердо.) «Топ-топ-топ, – топает малыш!..» Будем давать показания?!.»

    i 001

    И впрямь, в лагере был у нас такой и теперь еще, верно, свирепствует голубой майор Постников, куратор от КГБ. Допрашивая, наказывая, он любил поплакать. Сперва, когда ребята разведали о странной его повадке, у меня мелькнуло: да в уме ли наш Постников – на подобной работенке недолго и свихнуться?! Или – вечный обман, камуфляж, плод особой подготовки в расчете растрогать, сбить с толку? С годами, однако, я научился рассуждать снисходительнее, допуская, что крокодиловы эти слезы бывалого куратора, которые случаются редко, но все ж таки случаются, вызваны той же, что и смех, потребностью души, жаждущей себя уберечь в условиях вредной профессии. Плачущий взывает к нам: «Да поймите же, вглядитесь, в глубине души я добрый, сострадательный, а не какая-то скотина, как вы меня рисуете в антисоветских, между собой, разговорах!..» Это, может быть, способ напомнить и себе самому: я – человек!.. Или соблюсти реноме… Внешность… И только много позже я начал различать в загадочных этих слезах не меру самоохраны, но искренний и неподдельный порыв сердца, оскорбленного в лучших чувствах. Не он жесток, а мы жестоки по отношению к нему, подследственные и осужденные, мучающие попечителя нашими злобными кознями, упрямством, неблагодарностью. Мы, мы – палачи, в его страдающих глазах, и он с чистой совестью, чувствуя свою доброту, обижается за себя и оплакивает нашу неправду…

    «Он. Как сейчас помню: детство, отрочество, как сказано у Горького… Вам повезло. Вы, Андрей Донатович, родились и выросли, нам известно, в городской, образованной семье. А я? я? – я вас спрашиваю… Отца не было: убит на фронте. Нас осталось пять человек детей. Я родом, между нами говоря, из-под города Борисоглебска…

    Я. О! Борисоглебска?!

    Он. Да. И у нас на всех – на пятерых – была одна пара валенок…

    Я. Пара валенок?!.

    Он. Да. Но мы ходили в школу, и мы учились читать и писать. Тяжелые были годы, говоря между нами, Андрей Донатович. Разруха, коллективизация. Все это дорого стоит, дорого стоит… (Задумывается.)

    Я. Конечно же! Разве я не понимаю. И, вы знаете, я не ожидал. У вас университетский значок? Два значка?.. Читали Чехова, Горького…

    Он. Да-а… Бедная мать! Бедная наша мама! А ведь и у вас была мать, Андрей Донатович. Что бы вы ни писали в своих, мягко говоря, «сочинениях». Какая-никакая, но мать у вас все-таки была. Вы тоже человек. Была?

    Я. Была…

    Он. Ну так будете давать показания? Показания – я вас спрашиваю! Или вы навсегда потеряли стыд и совесть?..»

    Нет, не мне тягаться в нравственности с поборниками порядка и власти, облаченными в броню морали более твердую, нежели все мои случайные и сомнительные мысли на сей счет. И я, продолжая мысленно защиту, сказал сам себе: ты – писатель! и все остальное не в счет! Пропадай пропадом, но будь собой, Абрам Терц. Не спорь с ними ни об этике, ни о политике, ни, упаси тебя, о философии или социологии, в которых ты все равно ни шиша не понимаешь. Сохранись в зерне, уйди под землю, сгинь, наконец. Но пока еще жив – снимай жатву. И если попран человеческий образ, уйди в писатели, окончательно и бесповоротно в писатели. И – стой на своем…

    Стыдно сознаться, но весь этот разговор в душе, между судом и следствием, и весь этот, если угодно, роман, сочиняемый в антрактах, для роздыха, в ожидании приговора, затеян единственно в качестве доказательства, что я – писатель. Я – писатель!.. Рассыпься в прах, воронье! Идите прочь!.. Забавляйтесь, сколько влезет. Растирайте с грязью. Предатель? Враг? Смердяков? Изверг рода человеческого? Иуда? Антисемит? Русофоб?.. Жид?! Жид?! Валяйте сюда и жида…

    Под градом ругательств я как-то уменьшаюсь – линяю, линяю. Перестаю себя видеть. Все это вроде бы уже ко мне и не относится: «некрофил», «растлитель»… Страшно. Отсебятина. Отряхиваюсь. Ф-фу, чорт! И ничего не остается. Как объявили (и еще объявят) матереубийцей, и никто слова не замолвит, – о чем еще толковать? Спросят когда-нибудь: кто ты? кем был? как звать?.. Из гроба прошелестю: – пи-пи-пи-пи-писатель… Дайте мне бумажку, я чего-нибудь сочиню!..

    «Он. Побойтесь Бога, Андрей Донатович! Ну какой же вы писатель? На что это похоже? Сами посудите. На какой странице ни открою эти ваши, с позволения сказать, «опусы»: уши вянут! Разве это язык? Одна похабщина!..

    Я. Может быть, у нас просто разные литературные вкусы?..

    Он. Ага. Вы хотите сказать, у меня дурной вкус? Допустим. Но мы же на экспертизу давали. Ученые, писатели… Сергей Антонов, Идашкин. Академик Виноградов. Уважаемые имена. И все в один голос (читает в своих бумагах): «явная антисоветчина, полуприкрытая порнографией и безыдейным формализмом»!

    Я. Ну Идашкина я писателем не считаю…

    Он (с ехидством). А Чехова? Чехова вы считаете писателем?..

    Я. Чехова? При чем тут?.. К Чехову я вообще…

    Он. Вот именно – вообще! Вы к Чехову вообще отрицательно настроены. Это что у вас давно началось? Классовая ненависть? Личная зависть? Или, может быть, влияние зарубежных радиостанций?.. Признайтесь, Андрей Донатович! Вам сразу станет легче. Я уверяю вас, вам сразу станет легче.

    Я. Да я вашего Чехова… Всегда с почтением – Чехов, «Дядя Ваня»…

    Он. Вот видите – «вашего Чехова»! Значит, «наш» Чехов – уже не ваш? «Наши» и «ваши»? Нечего сказать! Ну и змею, извините за резкое выражение, вырастили в Институте Мировой Литературы. (Встает.) Да, Андрей Донатович, да! Вы – правы! Чехов – наш. Чехова – мы любим. Мы нашего Чехова никому не позволим топтать ногами! Народ не допустит, Андрей Донатович! Народ на вас смотрит! Народ!..

    Я. Против Чехова я никогда…

    Он. И вам не стыдно? А это что? (Роется в бумагах.) Пожалуйста. Ваш пасквиль: «Графоманы». С вашим примечанием: «Из рассказов о моей жизни». Читаем: «Взять бы этого Чехова за его тощую бороденку…» Да как у вас язык повернулся?! И после этого вы смеете заявлять, что вы – писатель?.. Удивляюсь. (Лезет в ящик стола.) Заполним протокол… (В Зеркале над головой Следователя что-то мелькает. С шипением возносятся голубоватые струйки дыма. Слышится возглас: «Носилки! Носилки!» Ни я, ни Следователь не обращаем на это внимания.)

    Я. Все не так! Это – нечестно! Подтасовка! Это не я!..

    Он. То есть как это не вы?! Тут черным по белому сказано: «я», «из моей жизни».

    Я. Но это же прием такой, будто из моей. Художественный прием!

    Он (мрачно). Известный прием и очень, очень художественный: террор!

    Я. Да у него и фамилия там другая! Не моя! Посмотрите! Это же он про Чехова, а не я, не автор!..

    Он (смеется). Ну вы мастер менять фамилии. Уж что-что, а переворачиваться вы умеете. Переворачиваться, изворачиваться…

    Я. Но ведь я осуждаю этого человека, моего бедного персонажа, несчастного графомана… Это же всякому ясно! (Вскакиваю.) Во-вторых…

    Он. Те-те-те. Не торопитесь. И сядьте на ваше место. Вам некуда спешить. (Смеется.) У вас впереди много свободного времени. «Тише едешь – дальше будешь», сказано в одной пословице. Штудировали Даля? Нет? Напрасно, напрасно. Народные афоризмы украшают русский язык… Не всё сразу. Давайте по пунктам. Ничего не поделаешь – канцелярия. Учет и контроль. «Семь раз отмерь, один – отрежь». Значит так – первое: вы осуждаете свои террористические намерения…

    Я. Не свои! Моего героя! И почему террористические?..

    Он. Вот-вот: вашего героя. Уточним. Вы раскаиваетесь в призывах к террору, которые вы замаскированным образом вложили в уста вашего героя. Правильно я вас понял? (Записывает.)

    Я. Господи, вам говорят, это не мой герой, отрицательный, я не разделяю взгляды, я…

    Он. «Я – не я, и лошадь – не моя». Так, что ли?! (Смеется.) Ваш герой – и не ваш герой. А где, поинтересуемся, у вас положительный образ? Где конструктивный, так сказать, бережный взгляд на Чехова? И чьи взгляды вы разделяете?.. Розенберга?!

    Я. Какого Розенберга?

    Он. Альфред Розенберг, идеолог и сподвижник Адольфа Гитлера.

    Я. Вы что – совсем очумели?!.

    Он (спокойно). Попрошу без оскорблений. С вами разговаривают как с культурным человеком. Вас культурно просят разъяснить ваши противозаконные действия. А вы – хулиганите. Предупреждаю. Все ваши выпады в адрес должностного лица мы занесем в протокол, а вы под ними поставите свою подпись – вот здесь. «Отольются кошке мышкины слезы», как сказано у Даля.

    Я (отворачиваясь). Ничего я не буду подписывать. Сами подписывайте свой террор. Да не забудьте сослаться на словарь Даля: «Бешеным псам – нет пощады»…

    Он. Побойтесь Бога, Андрей Донатович! Вы никак – обиделись? Креста на вас нет! Да у меня просто манера такая – цитировать. Имея дело с писателем, иногда, знаете ли, впадаешь. «Век живи – век учись». «С кем поведешься – хе-хе! – от того и наберешься»… Может, вам, не дай Господи, помстилось, будто я какое-то там давление пытаюсь на вас оказать? Ну сами посудите! Какое давление? Какое?! Что я вам – угрожаю? Запугиваю? Бить собираюсь?..

    Я. От вас, говорят, всего надо ждать…

    Он. Нет! Не может быть! Неужто вы – вы! – на самом деле так подумали? так могли подумать? Я – не верю. Что ж мы не люди, по-вашему, Андрей Донатович?!. Кстати, не хотите ли закурить? (Подходит, протягивает пачку сигарет, подносит зажигалку, я с опаской затягиваюсь.)

    Я. Не то чтобы я думал… Но, понимаете, про вас, как бы это сказать, про ваш комиссариат с давних пор дурная слава… И вначале я даже был приятно удивлен…

    Он. Приятно удивлены?..

    Я. Что у вас не бьют. Ведь раньше-то у вас – били. И не то что били. Пытали, мучили…

    Он. Когда – раньше?

    Я. Ну – при Сталине.

    Он. При каком Сталине?

    Я. Как при каком?! При Сталине здесь – били. Это все знают. Об этом даже ваша «Правда» писала!..

    Он (с упреком). Вот опять – ваша! Ваш Чехов, ваша «Правда»… Нехорошо – нехорошо. Недостойно. (Расхаживает по кабинету. Приосанясь.) «Правда», Андрей Донатович, это – официоз. Центральный орган, с которым никто не спорит. Но нужно же иметь и свое мнение! Пора иметь собственное мнение, Андрей Донатович!.. И кто вам все это внушил: бьют, пытают?.. У вас какое-то совершенно превратное, тенденциозное о нас представление. Ну кто вас бьет?

    Я. А что вы скажете – при Сталине – не применялись пытки? Не было, по-вашему, нарушений законности в период культа личности?..

    Он. Не знаю, не знаю. Я здесь тогда не работал и ничего не знаю… Все это очень преувеличено. Все это раздуто нашими идейными противниками, и не только идейными, Андрей Донатович. Но как вы могли, как вы можете всей этой ахинее верить? – вот чего я не пойму. Вы же наш человек, Андрей Донатович?!

    Я. Наш человек?

    Он. Разумеется. Вы – наш человек. Не считаете же вы себя врагом нашей Родины.

    Я. Не считаю.

    Он. Ну вот, ну вот Мы и договорились. И мы вас не считаем, между нами говоря. Неужели вы думаете, что если бы вы были врагом, настоящим врагом, мы тут с вами вот так бы сидели тихо-мирно, как интеллигент с интеллигентом, и беседовали о каком-то искусстве, о литературе?.. Не хотите ли минеральной воды? Или, может быть, лучше чаю? Кофе?

    Я. Если можно – чай.

    Он. Одну секунду. (Снимает телефонную трубку.) Кто? Дежурный? Срочно, в кабинет 333 – чаю! (Ко мне.) Вы предпочитаете – крепкий?

    Я. Если можно – крепкий.

    Он (в телефон). Крепкого чаю! (Ко мне.) С лимоном? Со сливками? По-английски?

    Я. Нет-нет. Просто – крепкий.

    Онтелефон). Просто крепкий! Шоколадные конфеты первой категории! Сахар! Печенье! Варенье! Сигареты! (Ко мне.) Вы что курите?

    Я. Если можно – «Беломор». Или – «Лайнер».

    Он (в телефон). Две пачки «Лайнера» и две «Беломора»! Спички! Мигом! Одна нога там – другая здесь!.. Что это значит – нет «Лайнера»? Позаимствуйте в буфете! Что?! В гастроном! Как это некого послать? Направьте Чехова! Он у вас там все равно груши околачивает! То есть как это не в состоянии? Передайте от моего имени – уволим на пенсию! Быстро! (Вешает трубку. Ко мне.) Так что же – во-вторых?

    Я. В каких во-вторых?

    Он (проглядывая бумаги). Вы подтвердили, что, во-первых, осуждаете свое преждевременное клеветническое заявление о Чехове, призывающее к расправе над русской культурой. А во-вторых?..

    Я. Неправда! Это – искажение! Я сказал…

    Он. Согласен! Я все допускаю, Андрей Донатович! Но не станете же вы отрицать, что где-то в глубине души – ну, в самой глубине, – вы, мягко выражаясь, недооцениваете Чехова? Клянусь, об этом у нас имеются, вот в этом ящике стола, вполне проверенные, точные, сведения. Что ж теперь нам прикажете, по вашей вине, привлекать к судебной ответственности ваших друзей, свидетелей, ваших, между прочим, студентов, Андрей Донатович, за дачу ложных показаний? Где ваше сердце? Человеческое сердце! Откройтесь! Признайтесь! Уверяю вас – у вас с груди прямо камень упадет… (Обращаясь к двери, хотя стука не было слышно.) Да-да, войдите! (Входит колонна тех же оперативников, сплошь переодетых уже в цивильное платье. У некоторых из-под брюк видны сапоги, у одного на голове застряла впопыхах фирменная голубая фуражка. Передний держит на подносе стакан чая. Второй – сахарницу. Третий – банку с вареньем, и т. д. Последний, самый маленький и зачуханный, тащит папиросы, попеременно роняя то одну, то другую пачку. Под негромкие звуки бравурного марша: «Броня – крепка, и танки наши быстры, и наши люди мужества полны!..» процессия торжественно обходит сцену.)

    Второй оперативник (с сахарницей, отделившись от группы и щелкнув каблуками). Товарищ подполковник, полковник сказал: шоколадные конфеты первой категории – в цейтноте! За неимением… (Тот досадливо машет рукой, и при этом взмахе стол и фигура Следователя погружаются в полумрак, так что дальнейшие движения и речи оперативников ко мне как бы его не касаются.)

    Первый оперативник (поднося стакан чая, интимно и таинственно). Рекомендую вам, товарищ Синявский, с нашим подполковником вести себя как можно осторожнее. Форменный чорт! Он, знаете, кого допрашивал? Он Пеньковского допрашивал. Он самого Абакумова на Луну отправил! Будьте начеку!

    Второй (с сахарницей). Ваш лучший друг, с воли, не называю по имени, вы сами знаете – кто?!

    – велел передать – крайне, крайне конспиративно,

    – что пора сдаваться. Все равно – просил он передать – они всё, всё про нас знают!..

    Третий (с вареньем). Ваша семья в опасности!..

    Четвертый (неизвестно, с чем). Подготовьтесь к самому худшему…

    Первый (вмешиваясь). Завтра же освободят! Только ведите себя разумно…

    Второй. Едва ли, едва ли…

    Третий. Отсюда еще никто и никогда не возвращался…

    Пятый. Они все могут!..

    Шестой (самый маленький, с папиросами, шепотом). Я сам из бывших. Привет от Чехова. Он тоже советует лишний раз не залупаться. Сгноят!

    Я. От Чехова? Антона Павловича?!.

    Шестой. Секрет! Большой секрет! Но Чехов советует лишний раз не залупаться. Желаю успеха!..

    (Шествие удаляется под ту же музыку. Следователь – в поле света – протирает глаза, будто проснулся.)

    Он. Очнитесь, Андрей Донатович! Сбросьте узы, которые вам мешают говорить со всей откровенностью! Будьте Человеком с большой буквы! И вам сразу станет легче… «Мы отдохнем, мы отдохнем!»

    Я. Ах да! Опять Чехов! Милый Чехов! Знал бы он… Вы знаете, гражданин следователь…

    Он (мягко). Меня зовут Николай Иванович.

    Я. Знаете, Николай Иванович, я действительно до сих пор, по-видимому, как-то недооценивал драматургию Чехова… (Он быстро записывает.) Мне жаль, но бывает же так. Допустимы же разные склонности. Пускай ошибочные, субъективные. Один любит больше Чехова, другой – Гоголя. Разве это преступление? С вами такого разве никогда не бывало, Николай Иванович?..

    Он. Конкретнее, конкретнее! Что вы имеете в виду? Какие политические выводы хотите вы сделать из своих ошибок?

    Я. Ну, предположим, одно художественное произведение вам нравится, а другое не очень. С вами не случалось?

    Он (сдерживая ярость). Со мною случалось. Со мною все случалось. Я и на фронте воевал, уважаемый Андрей Донатович! Я после фронта с бандами боролся в Закарпатской Украине. В Литве. В Венгрии…

    Я. Но я не про то. Вы же меня обвиняете, что я Чехова недооцениваю. А вы лично, Николай Иванович, кого предпочитаете – Чехова или Гоголя?

    Он. А я всех предпочитаю. Всех. И не пудрите мне мозги! Пока что я вас допрашиваю, а не вы – меня. Извольте отвечать. И без увиливаний! Без этих ваших выкрутасов!

    Я. А вот Лев Толстой, например, утверждал, что драматургия Чехова даже хуже, чем драматургия Шекспира. А Шекспира он вообще…

    Он. Но вы же не Шекспир?

    Я. Ну, конечно, я не Шекспир, кто же спорит?

    Он. И не Лев Толстой.

    Я. И не Лев Толстой, разумеется. Но вы бы Толстому в подобной ситуации – рассуждая отвлеченно – инкриминировали Шекспира? Или – Чехова? Или – как?

    Он (жестко). Вот именно – или как! Мы, Андрей Донатович, с вами здесь не отвлеченные вопросы решаем. А вполне конкретные, политические диверсии, которыми вы занимались на протяжении десяти лет вашей подпольной работы… А до Шекспира мы дойдем, не беспокойтесь. И Лев Толстой от нас с вами никуда не убежит. И Гоголь. Мы до всего доберемся. Постепенно, поэтапно… Итак, вы признаете, что уже давно, со студенческих, может быть, лет, ненавидели Шекспира и Чехова, в особенности патриотические пьесы последнего – «Вишневый сад», «Дядя Ваня» и «Три сестры», которые пользуются заслуженным успехом в постановке театра МХАТ даже за рубежами нашей необъятной Родины… Не так ли? Даже заклятые враги социализма признают патриотическую силу этих творений, в то время как вы…

    Я. Заодно с белогвардейцами…

    Он (хлопает по столу). Не валяйте дурака! Я старый чекист! Да мы таких к стенке ставили в 18-м году! Без дискуссий!.. (Из Зеркала начинает валить белый дым, но Следователь не замечает, надвигаясь на меня с нарастающим по ходу речи, нарочитым раздражением.) Вы что здесь – на курорте? Чаек попиваете? Варенье? Печенье? А мои дети во время войны сливочного масла не видели! (Терзает китель, будто ему душно.) Да я за Чехова, может быть, кровь проливал! Людей из землянок, из-под земли, огнем выкуривал!.. (Дым усиливается. В Зеркале блещет вольтова дуга и слышатся приглушенные выкрики: «Кассету! Не та кассета! Опять ты, Пашка, напортачил! Это же Пушкин! Пушкин, тебе говорят!..» Следователь в недоумении хлопает глазами. В то же мгновение раздается пронзительный телефонный звонок. Снимает трубку.) Слушаю. Кто?!. (Подтягивается.) Я на проводе… Все в порядке… Нормально. Протекает нормально… Как?.. Виноват. Исправлюсь! Будет сделано! Будь-сде!.. Заверяю: будет исправлено… Ну что вы! чисто педагогически. Превентивные меры… Нет, еще не дошли… Понял. Вас понял. Сию же минуту… Ясно. Рад стараться!.. Есть! (Кладет трубку. Свет в Зеркале меркнет. Следователь выходит на середину сцены, закуривает. Руки у него трясутся. Ко мне) Ну, так что?..

    Я. Что – что?

    Он. …Тяжело с вами, Андрей Донатович! Тяжелый вы человек. Как еще ваша жена терпит? Нет в вас чуткости. Нет этого самого, элементарного чувства дружбы, сотрудничества, доверия к человеку. Все стараетесь доказать свое «я». Скромнее надо быть, скромнее… Проще. Вот вы меня чуть до инфаркта не довели…

    Я. Я – вас? До инфаркта?

    Он (подходит к аптечке, что-то нюхает и жует). Да-а. Чуть мне в горло не вцепились. (Передразнивает.) «Чехов! Чехов!» А кому нужен этот ваш, извините за выражение, Чехов? Пристали, как банный лист…

    Я. Но вы же сами!.. Только что, вот здесь, меня к стенке хотели… За Чехова!..

    Он. Так уж сразу и к стенке?.. Так уж и за Чехова?.. Или вы притворяетесь, как всегда, или я не знаю, за что вам дали высокое звание кандидата литерат

    Какой у нас был тем летом старший вожатый! Бывший моряк, а теперь студент педагогического института. Из-под левого закатанного рукава полосатой тельняшки — татуировка: якорь, оплетенный цепью. Этот якорь нас, девчонок, просто с ума сводил. Мы тоже рисовали у себя на руках якоря, чтобы хоть этим приобщиться к Яшиному великолепию. Мы ловили каждую Яшину фразу и потом подробно обсуждали. Малыши к нему так и липли. Мальчишки из второго и даже из первого отрядов перенимали у него походку, манеру говорить и встряхивать головой, откидывая волосы. Вожатая Люба краснела, разговаривая с Яшей, и ковыряла тапочкой землю.

    После ужина мы собирались на скамейках возле сирени. Яша пел, а Люба подыгрывала на аккордеоне. Он пел про «пыль, пыль, пыль от шагающих сапог», про «шеф нам отдал приказ лететь в Небраску» — песни запоминались с первого раза, и мужественный образ Яши сливался с чеканными мелодиями и словами.

    Яша со всеми нами был одинаково доброжелателен. Но этого казалось мало. Каждый искал проявлений хоть крошечного внимания к себе в отдельности. Если какая-нибудь девочка говорила:

    — Яша велел мне волейбольную площадку подмести, — то этой девочке начинали завидовать, потому что именно ее Яша отметил своим вниманием.

    Он был словно оживший идеальный герой из любимых книг и кинофильмов. Даже лучше, потому что те были где-то там, вне досягаемости, а Яша — тут, всех знал по именам, учил нас плавать и бегать.

    Конечно, не обошлось без глупостей: Лидуша из двенадцатой палаты дошла в своей влюбленности до того, что осколком стекла выцарапала на руке «Яша». Но Лидуша вообще была ненормальная. Это она сама попросила называть себя не Лидой, а Лидушей, потому что, видите ли, мама ее так называет. Лидушу быстро переименовали в Лягушу, а потом, вдохновленные ее слезами, в Лягушку. Хотя она была, скорее, похожа на заморёного кузнечика, посаженного в коробочку.

    И всего-то она боялась. Грозы — в двенадцать-то лет! Визжала при виде червяка или жука. Даже воды боялась, хотя ей очень нравилось купаться. Она заходила в воду по щиколотку, садилась на корточки и потихоньку обрызгивала себя. Оксанка однажды подкралась сзади, да как толкнет ее в спину. Лида шлепнулась лицом, наглоталась воды, выскочила на берег и долго кашляла и дрожала всем телом, и в ее вытаращенных черных глазах был такой испуг, словно в самом деле что-то ужасное случилось. А что такого-то? Мы постоянно толкали и топили друг друга, это была просто игра.

    А сколько было смеху с Лидушиной рыбкой! Лида поймала в речке малька, пустила в банку и поставила банку на тумбочку у своей постели. Мечтала, как отвезет рыбку домой. А девчонки прибежали с прогулки пораньше, рыбку выбросили, а в банку посадили головастика. Когда Лида увидела, во что превратилась ее рыбка, она рухнула на кровать вниз лицом, сжалась в комочек и пролежала так до самого ужина. Такая у нее была манера, когда ее особенно доводили: сжаться в комочек, зажмуриться и зажать уши.

    Наша палата поступок Лидушиных соседок осудила. Уж очень безобидная она была, никогда не жаловалась, и если ее на некоторое время оставляли в покое, веселела, из глаз ее исчезал страх, и она рассказывала какую-нибудь сказку — она их сама придумывала.

    Но ее не оставляли в покое. Особенно изощрялась Оксанка. То кинет на нее паука, то выльет ей в постель воду из графина, а потом созовет девчонок из других палат, а то и мальчишек, и с хохотом показывает им мокрую Лидушину простыню.

    Вот как раз после случая с простыней Лида и выцарапала у себя на руке имя нашего вожатого. И придумала сказку. О благородном рыцаре, защитнике слабых, о белокуром красавце, который сразу видит всякую несправедливость и борется с ней, и наказывает обидчиков. О том, как этот рыцарь спас принцессу, которую злая колдунья превратила в некрасивую девочку, — и расколдовал ее, и она снова стала прекрасной черноокой принцессой, и женился на ней.

    Конечно, всем сразу стало ясно, кого изобразила Лида под видом черноокой принцессы, и очень хохотали над ее сказкой. Чего стоило одно только начало: «В обыкновенной семье родился необыкновенный мальчик с белокурыми волосами и белоснежными зубами…» Новорожденный — с зубами! Просто идиотка! Вот бы Яша услышал эту историю!

    — Девчонки — идея! — сказала Оксанка. — Давайте скажем Лягушке, что Яша в нее влюбился!

    — Не поверит!

    — Спорим, поверит! Она же дура полная!

    И Лидуша поверила! Она вспыхнула, когда Оксанка как бы между прочим сказала ей:

    — И что это Яша в тебе нашел? Спрашивает все время.

    — А я слышала, — подхватила Ленка, — он Любе сказал, что Лидуша — самая симпатичная девочка во всем лагере.

    На другой день Оксанка поманила Лиду и таинственно сообщила:

    — Яша просил передать, чтобы ты ровно в семь ждала его на мосту.

    Черные глаза Лиды засияли.

    — А он не сказал, зачем?

    — Сама узнаешь! Оденься поярче. Что-нибудь красное есть у тебя?

    — Есть, босоножки.

    — И бант красный повяжи, — посоветовала Оксанка.

    — У меня нету.

    — Я тебе свой дам. И кофточку красную дам. Будешь прямо как роза!

    — Ой, большое тебе спасибо!

    Яше сказали, что в семь часов его будут ждать на мосту Ярцевские представители, чтобы договориться насчет футбольной встречи.

    Лида в красной кофточке, с красным бантом в черных волосах стояла на мосту и ждала. Мост был очень старый. Много поколений назначало на нем свидания. На серых деревянных поручнях было вырезано столько имен и фамилий, что они уже не помещались, и новые надписи шли поверх старых. Когда-то, при графе Шереметеве, этим мостом был перекрыт пруд с карасями, а теперь остался только овраг, по дну которого протекал хилый ручеек. Сейчас под мостом притаилась чуть ли не половина лагеря. Лида не могла видеть, как мы, сидя на дне впадины, зажимаем руками рты, грозим друг другу кулаками, чтобы не шевелились, не засмеялись раньше времени, не испортили эффект.

    Мост заскрипел под Яшиными шагами.

    — Лида, привет! Кого ждешь?

    Молчание.

    — Ладно, не хочешь, не говори.

    Послышался дрожащий голос:

    — Я думала… Мне сказали…

    И опять молчание.

    Первым не выдержал Юрка Ермаков — вылез из-под моста. За ним Оксанка. За ней вся двенадцатая палата. Потом наша, тринадцатая. Лида прижала ладони к щекам и с ужасом смотрела, как из-под моста лезут и лезут, как крысы из «Щелкунчика», ее мучители.

    Ее окружили плотным кольцом. Теперь можно было не сдерживаться. Мы хохотали до слез, приседали от смеха, показывали на Лиду пальцами, хлопали себя по коленям.

    — Бант твой? — спросил Ефремов.

    — Нет…

    — Снимай!

    Лида сняла и отдала Ефремову бант. И беспомощно посмотрела на Яшу. Тот, ничего еще не понимая, улыбался.

    — Кофта твоя? — спросил Ефремов.

    Лида вдруг прорвала хохочущее кольцо, сбежала с моста и бросилась в густые заросли крапивы. Она упала в эту крапиву и свернулась комочком. Сквозь крапиву просвечивала красная кофта.

    Яша перестал улыбаться. Под его жестким взглядом мы притихли. Стояли, переминаясь с ноги на ногу.

    — Какие же вы сволочи, — сказал Яша и добавил: — Марш в лагерь.

    И мы поплелись в лагерь как побитые собаки. Оборачиваясь видели, как Яша вывел Лиду из крапивы, как он вытирал ей лицо и руки носовым платком.

    После ужина Люба устроилась на скамейке с аккордеоном. Рядом с ней сел Яша. Оксанка, отпихнув подруг, шлепнулась рядом с ним.

    — А где Лида? — спросил у нее Яша.

    — В палате.

    — Ну-ка, сбегай за ней.

    И пришлось Оксанке идти за Лидой и теперь уже всерьез передавать ей Яшину просьбу. Вернулась она одна.

    — Не хочет идти, — сказала она. — Говорит, что я вру.

    Тогда Яша встал и сам пошел за Лидой. До самого отбоя Яша пел про «пыль, пыль, пыль от шагающих сапог», и про «Небраску», а Лида сидела рядом.

    С этого дня все переменилось. Яша посылал Лиду с поручениями на подсобное хозяйство. Она по его просьбе подметала волейбольную площадку. Как будто не было других девочек! Ее, а не Оксанку, он взял с собой в Ярцевский лагерь договариваться о совместном концерте самодеятельности, хотя она и не пела, и не танцевала, а Оксанка плясала гопак, всегда на «бис».

    Попробовал бы теперь кто-нибудь — не то, чтобы подшутить над Лидой — пренебрежительно заговорить с ней! У нее появился такой защитник, о котором мы могли только мечтать. Это именно Яша обнаружил, что Лида знает наизусть массу стихов, и уговорил ее читать на концерте. Она читала «Я помню чудное мгновенье…», а на бис «Выхожу один я на дорогу…»

    Яша откровенно радовался Лидиному успеху. Он стал заботиться о ней, следил, чтобы она всё съедала в столовой, чтобы в пасмурные дни потеплее одевалась. Хотя это вовсе не входило в его обязанности.

    Лида просто расцвела от такого внимания, поправилась и перестала быть похожа на замореного кузнечика. И когда на родительский день к Лиде приехала мама, она свою Лидушу просто не узнала. Мама ходила к директору лагеря и к старшей воспитательнице — благодарить за дочь. Мы впервые услышали, что Лида почти год провела в больнице, ей делали сложную операцию. И мама боялась отпускать Лиду в лагерь, а теперь очень рада, что решилась.

    — Вот что делают свежий воздух и хорошее питание, — говорила мама.

    А мы-то знали, что воздух и питание тут ни при чем. Просто Лидина сказка сбылась: благородный рыцарь не мог стерпеть несправедливости. Он спас некрасивую заколдованную девочку и превратил ее в прекрасную черноокую принцессу.

    А вот еще несколько наших интересных статей:

  • Читать сказки с автором и названием
  • Читать сказки роботов лем
  • Читать сказки советских писателей
  • Читать сказки пушкина бесплатно и без регистрации
  • Читать сказки смешные детские
  • Поделиться этой статьей с друзьями:


    0 0 голоса
    Рейтинг статьи
    Подписаться
    Уведомить о
    guest

    0 комментариев
    Старые
    Новые Популярные
    Межтекстовые Отзывы
    Посмотреть все комментарии